Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений Том 15. Письма 1834-1881

«Заре» же желал бы и сам служить, ибо направление мне по душе. Вот всё о моем этом деле. Об одном прошу серьезно, Николай Николаевич, — если дело это возможно, то уведомьте меня, как старый добрый приятель и сотрудник, поскорее. Мои нужды до того растут, что мне нельзя терять времени; так чтобы знать уж наверно. У меня на руках жена и ребенок, да, кроме того, нужно спокойствие и обеспечение. Пусть Кашпирев решится на что-нибудь, на да или нет; по крайней мере, чтобы знать, ибо время мне дорого. В этом случае и нет будет выгоднее оттягивающегося да, ибо время не потеряю.*

Мартовскую книжку «Зари» прочел с великим удовольствием. С нетерпением жду продолжения Вашей статьи, чтобы всё понять в ней. Я предчувствую, что Вы, главное, хотите представить Г<ерцена> как западника и поговорить об Западе, в противоположении с Россией, так ли?* Вы чрезвычайно удачно поставили главную точку Г<ерцена> — пессимизм.* Но признаете ли Вы действительно сомнения его («Кто виноват», «Крупов» и т. д.) неразрешимыми?* Вы это, кажется, обходите и, кажется мне, для того, чтоб высказать специально Вашу главную мысль. Во всяком случае с страшным нетерпением жду продолжения статьи; тема слишком задирающая и современная. И каково же это будет, когда Вы докажете, что Г<ерцен> раньше многих других сказал, что Запад гниет?* Что скажут западники времен Грановского? Не знаю, то ли будет у Вас, я только предугадываю. Кстати (хотя это и не входит в тему Вашей статьи), но не правда ли, что есть и еще одна точка в определении и постановке главной сущности всей деятельности Г<ерцена> — именно та, что он был, всегда и везде, — поэт по преимуществу. Поэт берет в нем верх везде и во всем, во всей его деятельности. Агитаторпоэт, политический деятельпоэт, социалистпоэт, философ — в высшей степени поэт! Это свойство его натуры, мне кажется, много объяснить может в его деятельности, даже его легкомыслие и склонность к каламбуру в высочайших вопросах нравственных и философских (что, говоря мимоходом, в нем очень претит).

Женский вопрос (в феврале), по-моему, изложен у Вас превосходно.* Но отвечаю на Ваш вопрос — почему я нашел в «Заре» недостаток самоуверенности?* Я, может быть, неточно выразился, но вот что: Вы слишком, слишком мягки. Для них надо писать с плетью в руке. Во многих случаях Вы для них слишком умны. Если б Вы на них поазартнее и погрубее нападали — было бы лучше. Нигилисты и западники требуют окончательной плети.* В статьях о Толстом Вы как бы умоляете их согласиться с Вами,* а в последних статьях о Толстом Вы впадаете в какое-то уныние и разочарование, тогда как, по-моему, тон должен быть торжественный и радостный до дерзости:*ну что Вы думаете — понимают они в самом деле тонкий, блестящий юмор Ваш в письмах Косицы?* Когда я здесь читал об г-же Конради, подражающей Писареву, или об том, где Вы просите Вашего корреспондента, после того как Вы, к своему удивлению, чувствуете, что не можете считать себя ни дураком, ни подлецом, — и тотчас же оговариваетесь, как бы в страхе: «Я вас прошу понять меня, как следует»,* — то я здесь хохотал, а неужели Вы думаете, что такой тон им понятен? Одним словом: Вам подобным тоном не писать — невозможно; ибо эта серьезность, любовь и почтительность к делу есть теперь тон журнала, и этот тон высок, что и прекрасно и составляет сущность «Зари»; но иногда, по-моему, надо понижать тон, брать плеть в руки и не защищаться, а самим нападать, гораздо погрубее. Вот что я разумел под самоуверенностью. Впрочем, может быть, я сужу ошибочно — из азарта.

Две строчки о Толстом, с которыми я не соглашаюсь вполне, это — когда Вы говорите, что Л. Толстой равен всему, что есть в нашей литературе великого. Это решительно невозможно сказать! Пушкин, Ломоносов — гении. Явиться с «Арапом Петра Великого» и с «Белкиным» — значит решительно появиться с гениальным новым словом, которого до тех пор совершенно не было нигде и никогда сказано. Явиться же с «Войной и миром» — значит явиться после этого нового слова, уже высказанного Пушкиным, и это во всяком случае, как бы далеко и высоко ни пошел Толстой в развитии уже сказанного в первый раз, до него, гением, нового слова. По-моему, это очень важно. Впрочем, я не могу всего высказать в нескольких строках.

Неужели Милюков уже до такого предела доходит? Что он делает вообще теперь?

Извините, Чаева роман «Подспудные силы» мне очень понравился: очень поэтично и написано покамест хорошо. А зачем же Вы его упустили? «Свекровь» — строже как произведение, но ведь это не роман, и, сверх того, стихи.* (Я то есть сужу с площадной точки зрения — необходимой, говоря о подписчиках.)

Анна Григорьевна Вам сердечно кланяется. Ах, кабы поскорее домой, Николай Николаевич, поскорее бы!

Весь Ваш Ф. Достоевский.

P. S. Повторяю, жду от Вас, как от доброго старого приятеля, извещения меня поскорее. Да и деньги ух как нужны; хорошо, если б Кашпирев не оттягивал присылку, если скажет да.

Всё забываю спросить: неужели книга Данилевского «Европа и Россия» не появится отдельно?* Да как же это можно? Ради Бога, не забудьте об этом уведомить.

146. А. Н. Майкову*

25 марта (6 апреля) 1870. Дрезден

Дрезден, 25 марта / 6 апреля /1870.

Виноват, многоуважаемый и добрейший Аполлон Николаевич, что до сих пор промедлил ответом, когда каждый день рвался писать к Вам. Но, во-первых, работа, а во-вторых, здоровье и мнительность, возродившаяся в уединении, — мнительность о здоровье, и я очень тосковал. Сердце неправильно очень стучало, и спать не могу. Пошел, однако ж, к доктору, из знаменитых профессоров, осмотрел меня всего — «решительно ничего, одни нервы. Но нервы сильно расстроены». На лето надо бы куда-нибудь переехать из Дрездена, хорошо бы на море, покупаться. Хорошо бы и для жены. Бесспорно, лучше всего воздух родины, и всё, что Вы писали об этом в Вашем письме, — золотая правда, правда из правд.* Но, Аполлон Николаевич, разве Вы не знаете, почему я не возвращаюсь и не могу бросить этой проклятой заграницы? Каково приехать и прямо поступить в долговое отделение? До некоторой поры мне никак невозможно возвращение, и неужели Вы думаете, что я сам не тоскую и не стремлюсь душою в Россию? А жена как тоскует; разве мне весело смотреть на ее тоску? Мало того: я положительно знаю, по фактам, что дела мои в экономическом отношении пошли бы втрое лучше, чем здесь идут. На этот счет хочу Вам высказаться окончательно: клянусь Вам, дорогой друг, что я бы не посмотрел на то, что меня непременно в долговое посадят, — то ли я видывал в своей жизни? Отсидел бы год и выкупился бы. Но я знаю, что если прежде (еще лет пять назад) это было возможно, то теперь — знаю наверно — решительно невозможно. С моим здоровьем я не вынесу и полугода в заключении публичном, а главное, ничего не сработаю. А писать — тем куча. Про здешнее же писание Вы говорите золотые слова; действительно, я отстану — не от века, не от знания, что у нас делается (я наверно гораздо лучше Вашего это знаю, ибо ежедневно (!) прочитываю три русские газеты до последней строчки и получаю два журнала), — но от живой струи жизни отстану; не от идеи, а от плоти ее, — а это ух как влияет на работу художественную! Всё это правда, но — как мне быть? Войти в соглашение с кредиторами, упросить, чтобы дали год сроку и тогда всё уплачу? Да согласятся ли? Если уплатить половину, то, может быть, и дали бы год сроку. Я об этом думаю день и ночь. Даже если б 30% уплатить, то, может быть, согласились бы! Но с ними и в сношения трудно войти теперь; Бог знает, все ли еще в Петербурге? А надобно; иначе средства нет. Всех долгов опасных, то есть вексельных, я думаю, теперь 4000 руб. Следственно, две тысячи на уплату да 1000 на подъем отсюда и на первый приезд в Петербург — вот, стало быть, 3000 необходимы. Где это взять? Но верьте мне, если б я тогда не выехал из Петербурга,* то в два бы года всё уплатил совершенно. Но ведь я и выехал потому, что Печаткин подал ко взысканию,* об чем я услышал заранее. Каково бы мне тогда, только что женившись, засесть в тюрьму? Я этого не снес и поехал, — ну вот и всё.

Впрочем, об этом буду сильно думать летом, когда что-нибудь окажется. Теперь я работаю в «Русский вестник». Я там задолжал и, отдав «Вечного мужа» в «Зарю», поставил себя там, в «Р<усском> в<естни>ке», в двусмысленное положение. Во что бы то ни было надо туда кончить то, что теперь пишу. Да и обещано мною им твердо, а в литературе я человек честный. То, что пишу, — вещь тенденциозная, хочется высказаться погорячее. (Вот завопят-то про меня нигилисты и западники, что ретроград!) Да черт с ними, а я до последнего слова выскажусь.* И знаете, в какой я смуте? — решительно не могу решить: будет успех или нет? То мне кажется, что чрезвычайно удачно выйдет и я деньги на 2-м издании хвачу, то кажется, что совсем не удастся. Но лучше пусть совсем провалюсь, чем успех середка на половине. Вы меня огрели дубиной по лбу Вашей заметкой об «усилиях воображения», подмеченных Вами в «Вечном муже».* Сколько мне это тоски стоило; но, однако же, как Бог даст. Не надеясь на успех, нельзя с жаром работать. А я с жаром работаю. Стало быть, надеюсь.

Но я еще не поблагодарил Вас за Ваше доброе участие и за хождение к мерзавцу Стелловскому и прочее. Вы и не подозреваете, сколько Вы для меня этим сделали. Вы мне мир души возвратили и рану залечили. Я Вам (и только Вам) признаюсь во всем окончательно: я уж думал, что Паша обманул меня! Как я страдал, как я молился за него, и наконец-то Ваше письмо рассеяло все сомнения мои: это только ветреный мальчик, но добрый и честный. Повторяю — Вы рану в моей душе залечили. А с Стелловским — черт с ним! Да я отчасти и рад, — можете себе представить! До того тяжело иметь дело с этим мерзавцем!*

А

Скачать:TXTPDF

«Заре» же желал бы и сам служить, ибо направление мне по душе. Вот всё о моем этом деле. Об одном прошу серьезно, Николай Николаевич, — если дело это возможно, то