неподклонимостию их воле. Они всегда сознавали, что мы выше их. Понятия об нашем преступлении они не имели. Мы об этом молчали сами, и потому друг друга не понимали, так что нам пришлось выдержать всё мщение и преследование, которым они живут и дышат, к дворянскому сословию. Жить нам было очень худо. Военная каторга тяжеле гражданской. Все четыре года я прожил безвыходно в остроге, за стенами, и выходил только на работу. Работа доставалась тяжелая, конечно не всегда, и я, случалось, выбивался из сил, в ненастье, в мокроту, в слякоть или зимою в нестерпимую стужу. Раз я провел часа четыре на экстренной работе, когда ртуть замерзла и было, может быть, градусов 40 морозу. Я ознобил себе ногу. Жили мы в куче, все вместе, в одной казарме. Вообрази себе старое, ветхое, деревянное здание, которое давно уже положено сломать и которое уже не может служить. Летом духота нестерпимая, зимою холод невыносимый. Все полы прогнили. Пол грязен на вершок, можно скользить и падать. Маленькие окна заиндевели, так что в целый день почти нельзя читать. На стеклах на вершок льду.
С потолков капель — всё сквозное. Нас как сельдей в бочонке. Затопят шестью поленами печку, тепла нет (в комнате лед едва оттаивал), а угар нестерпимый — и вот вся зима. Тут же в казарме арестанты моют белье и всю маленькую казарму заплескают водою. Поворотиться негде. Выйти за нуждой уже нельзя с сумерек до рассвета, ибо казармы запираются и ставится в сенях ушат, и потому духота нестерпимая. Все каторжные воняют как свиньи и говорят, что нельзя не делать свинства, дескать, «живой человек». Спали мы на голых нарах, позволялась одна подушка. Укрывались коротенькими полушубками, и ноги всегда всю ночь голые. Всю ночь дрогнешь. Блох, и вшей, и тараканов четвериками. Зимою мы одеты в полушубках, часто сквернейших, которые почти не греют, а на ногах сапоги с короткими голяшками — изволь ходить по морозу. Есть давали нам хлеба и щи, в которых полагалось 1/4 фунта говядины на человека; но говядину кладут рубленую, и я ее никогда не видал. По праздникам каша почти совсем без масла. В пост капуста с водой и почти ничего больше. Я расстроил желудок нестерпимо и был несколько раз болен. Суди, можно ли было жить без денег, и если б не было денег, я бы непременно помер, и никто, никакой арестант, такой жизни не вынес бы. Но всякий что-нибудь работает, продает и имеет копейку. Я пил чай и ел иногда свой кусок говядины, и это меня спасало. Не курить табаку тоже нельзя было, ибо можно было задохнуться в такой духоте. Всё это делалось украдкой. Я часто лежал больной в госпитале*. От расстройства нервов у меня случилась падучая, но, впрочем, бывает редко*. Еще есть у меня ревматизмы в ногах. Кроме этого, я чувствую себя довольно здорово. Прибавь ко всем этим приятностям почти невозможность иметь книгу, что достанешь, то читать украдкой*, вечную вражду и ссору кругом себя, брань, крик, шум, гам, всегда под конвоем, никогда один, и это четыре года без перемены, — право, можно простить, если скажешь, что было худо. Кроме того, всегда висящая на носу ответственность, кандалы и полное стеснение духа, и вот образ моего житья-бытья. Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года — не скажу тебе. Долго рассказывать. Но вечное сосредоточение в самом себе, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды. У меня теперь много потребностей и надежд таких, об которых я и не думал. Но это всё загадки, и потому мимо. Одно: не забудь меня и помогай мне. Мне нужно книг и денег. Присылай, ради Христа.
Омск гадкий городишка. Деревьев почти нет. Летом зной и ветер с песком, зимой буран. Природы я не видал. Городишка грязный, военный и развратный в высшей степени. Я говорю про черный народ. Если б не нашел здесь людей, я бы погиб совершенно. К. И. И<вано>в был мне как брат родной. Он сделал для меня всё, что мог. Я должен ему деньги. Если он будет в Петербурге, благодари его. Я должен ему рублей 25 серебром. Но чем заплатить за это радушие, всегдашнюю готовность исполнить всякую просьбу, внимание и заботливость как о родном брате. И не один он! Брат, на свете очень много благородных людей.
Я уже писал, что твое молчание иногда меня мучило. Спасибо за присылку денег. С первым же письмом (хотя бы и официальным, ибо не знаю еще, могу ли тебе передавать теперь известия), с первым же письмом пиши мне подробнее обо всех твоих обстоятельствах, об Эмилии Федоровне, детях, обо всех родных и знакомых, об московских, кто жив, кто умер, о твоей торговле; напиши, на какой капитал ты стал торговать*, выгодно ли, есть ли у тебя что-нибудь и, наконец, можешь ли ты мне помогать деньгами и сколько ты в состоянии мне пересылать ежегодно. Но денег не посылай в официальном письме, разве если я не найду тебе другого адресса. Покамест пересылай от Михаила Петровича (понимаешь)*. Но у меня еще есть деньги; зато книг нет. Если можешь, пришли мне журналы на этот год, хоть «Отечеств<енных> записок». Но вот что необходимо: мне надо (крайне нужно) историков древних (во французск<ом> переводе) и новых,[32] экономистов и отцов церкви. Выбирай дешевейшие и компактные издания. Пришли немедленно*. Я командирован в Семипалатинск, почти в киргизскую степь. Адресс я тебе вышлю. Во всяком случае вот он: в Семипалатинск, Сибирского линейного № 7 батальона рядовому. Это официальный адресс. На этот присылай письма. Но для книг я вышлю другой. А покамест пиши от Михаила Петровича. Знай только, что самая первая книга, которая мне нужна, это немецкий лексикон*.
Не знаю, что ждет меня в Семипалатинске. Я довольно равнодушен к этой судьбе. Но вот к чему не равнодушен: хлопочи за меня, проси кого-нибудь. Нельзя ли мне через год, через 2 на Кавказ, — все-таки Россия! Это мое пламенное желание, проси, ради Христа*! Брат, не забывай меня! Вот я пишу к тебе и распоряжаюсь всем, даже состоянием твоим. Но у меня вера в тебя не погасла. Ты мой брат и любил меня. Мне нужно денег. Мне надо жить, брат. Не бесплодно пройдут эти годы. Мне нужно денег и книг. Что истратишь на меня — не пропадет. Ты не ограбишь своих детей, если дашь мне. Если только буду жив, то им с лихвой возвращу. Ведь позволят же мне печатать лет через шесть, а может, и раньше. Ведь много может перемениться, а я теперь вздору не напишу. Услышишь обо мне.
Мы увидимся, брат, очень скоро. Я верю в это как в дважды два. На душе моей ясно. Вся будущность моя и всё, что я сделаю, у меня как перед глазами. Я доволен своею жизнию. Одного только можно опасаться: людей и произвола. Попадешь к начальнику, который невзлюбит (такие есть), придерется и погубит или загубит службой, а я так слабосилен, что, конечно, не в состоянии нести всю тягость солдатства. «Там все люди простые», — говорят мне в ободрение. Да простого-то человека я боюсь более, чем сложного. Впрочем, люди везде люди. И в каторге между разбойниками я, в четыре года, отличил наконец людей. Поверишь ли: есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото. И не один, не два, а несколько. Иных нельзя не уважать, другие решительно прекрасны. Я учил одного молодого черкеса (присланного в каторгу за разбой) русскому языку и грамоте*. Какою же благодарностию окружил он меня! Другой каторжный заплакал, расставаясь со мной*. Я ему давал денег — да много ли? Но за это благодарность его была беспредельна. А между тем характер мой испортился; я был с ними капризен, нетерпелив. Они уважали состояние моего духа и переносили всё безропотно. A propos.[33] Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно. Сколько историй бродяг и разбойник<ов> и вообще всего черного, горемычного быта! На целые томы достанет. Что за чудный народ. Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его. Но это мое маленькое самолюбие! Надеюсь, простительно.
Брат! Пиши мне непременно о всех главных обстоятельствах твоей жизни. Адресуй в Семипалатинск официально и неофициально, как уже знаешь. Пиши обо всех наших знакомых петербургских, пиши об литературе (поболее частностей) и, наконец, об московских. Что брат Коля? Что (и это главное), что сестрица Сашенька? Жив ли дядя*? Что брат Андрей? К тетке я пишу через сестрицу Верочку по случаю. Письмо это втайне. Ради Бога, это письмо мое держи в тайне и даже сожги: не компрометируй людей. Не забудь же меня книгами, любезный друг. Главное: историков, экономистов, «Отечеств<енные> записки», отцов церкви и историю церкви. Перешли в разное время, но пересылай немедленно. Я распоряжаюсь в твоем кармане, как в своем, но это оттого, что я не знаю твоих денежных обстоятельств. Напиши мне об этих обстоятельствах что-нибудь точное, чтоб я имел понятие. Но знай, брат, что книги — это жизнь, пища моя, моя будущность! Не оставь же меня, ради Господа Бога. Пожалуйста! Спроси разрешения, можно ли будет тебе послать мне книг официально. Впрочем, осторожнее. Если можно официально, то высылай. Если ж нет, то через брата К<онстантина> И<ванови>ча, на его же имя; мне перешлют. Впрочем, К<онстантин> И<ванови>ч будет сам в Петербурге — в этом году: он тебе всё расскажет. Что за семейство у него! Какая жена! Это молодая дама, дочь декабриста Анненкова, что за сердце, что за душа, и сколько они вытерпели!
Я постараюсь тебе найти другой адресс из Семипалатинска, куда я отправлюсь через неделю. Я еще немного нездоров и потому на некоторое время задержан. Пришли мне Коран, «Critique de raison pure»[34] Канта и если как-нибудь в состоянии мне переслать неофициально, то пришли непременно Гегеля, в особенности Гегелеву «Историю философии». С этим вся моя будущность соединена! Но, ради Бога, старайся и проси об моем переводе на Кавказ, да наведайся у людей знающих, можно ли мне будет печатать и как об этом просить. Я попрошу года через два или три. Вот до тех-то пор