терпит уплаты их и что ославленный офицер начнет весьма дурно свою карьеру. Наконец, самому жизнь была не в рай. Долги, превышающие состояние, простятся богачу. Даже в иных случаях на это обстоятельство везде смотрят с уважением. Бедняку дают щелчка. Прекрасно было бы продолжать службу, параллельно распространению жалоб по всевозможным командам. Наконец, отставка моя была следствием горячности. Меня мучили долги, с которыми я три года не могу расплатиться. Меня мучила безнадежность расплаты в будущем. И потому я вышел в отставку единственно с целью уплаты долгов известным образом — разделом имения (по справедливому замечанию Вашему, весьма и даже донельзя весьма миниатюрного, но для известных целей годящегося). Что же касается до уважения к родительской памяти, то именно ради сего-то обстоятельства хочу употребить родительское достояние на то, на что бы мой батюшка сам не пожалел его. То есть на спокойство своего сына, на средства для новой дороги и на избавление от названия подлеца, то есть хотя не названия, но мнения, что всё одно и то же. Просьбы по домашним обстоятельствам подвергаются высочайшему решению с 1-го октября — всё дело занимает дней 10, немного что две недели. Половина месяца подходит. Мне выйдет отставка, кредитора ринутся на меня без жалости, тем более что на мне даже и платья не будет, и я подвергнусь самым неприятным делам. Хотя я отчасти это предвидел, и если оправдаются мои предположения и предугадывания, и был готов к этому, но согласитесь, что я не пойду в тюрьму, напевая песню из глупой бравады. Это даже смешно. Вот почему, Петр Андреевич, пишу это письмо в последний раз, представляю всю крайность моих нужд в последний раз, прошу Вас мне помочь в возможно скором времени в последний раз, на предложенных условиях, хотя не разом, но столько, чтобы заткнуть голодные рты и одеться. Наконец, говорю Вам в последний раз, теперь, будучи в совершенном неведении насчет Вашего решения, что лучше сгнию в тюрьме, чем вступлю в службу, прежде окончания и устроения дел моих.
Ф. Достоевский.
19. M. M. Достоевскому
30 сентября 1844. Петербург
30 с<ентября>.
Я получил «Дон Карлоса» и спешу отвечать как можно скорее (времени нет). Перевод весьма хорош, местами удивительно хорош, строчками плох; но это оттого, что ты переводил наскоро. Но, может быть, всего-то пять-шесть строчек дурных. Я взял смелость кое-что поправить, также кой-где сделать стих позвучнее. Всего досаднее, что местами ты вставлял иностранные слова, н<а>п<ример> комплот. Этого допустить нельзя. Также (впрочем, я не знаю, как в подлиннике) ты употребляешь слово сир. Сколько мне известно, этого слова в Испании не было, а употреблялось только в Западной Европе в государствах нормандского происхождения. Но это всё пустяки сущие. Перевод удивительно как хорош. Лучше чем я ожидал. — Я отнесу его этим дуракам в «Репертуар»*. Пусть рты разинут. Если же (чего я боюсь) есть уже у них перевод Ободовского, то в «О<течественные> записки». За мелочь не продам, будь покоен. Как только продам, пришлю деньги. Что же касается до издания Шиллера, то, разумеется, я с тобой согласен, даже сам хотел предложить тебе разделить на 3 выпуска. Пустим сперва: «Разб<ойников>», «Фиеско», «Дон Карлоса», «Коварство», Письма о Карлосе и Наивн<ости>*. Это будет очень хорошо. Насчет издателей посмотрим. Но штука в том, что гораздо лучше самим; иначе нет барыша. Ты только переводи, а насчет денег не беспокойся: как-нибудь их найдем, так ли, этак ли — всё равно. Только вот что, брат, через месяц это дело нужно кончить, то есть решиться, ибо объявление не может быть выпущено после, а без объявления мы погибли. Вот почему я и прикажу припечатать несколько слов о сем в «Репертуаре».
Перевод произведет сенсацию. (Малейший успех — и барыш удивительный.)*
Ну, брат, — я и сам знаю, что я в адских обстоятельствах; вот я тебе объясню:
Подал я в отставку, оттого что подал, то есть, клянусь тебе, не мог служить более. Жизни не рад, как отнимают лучшее время даром. Дело в том, что я, наконец, никогда не хотел служить долго, след<овательно>, зачем терять хорошие годы? А, наконец, главное: меня хотели командировать — ну, скажи, пожалуйста, что бы я стал делать без Петербурга. Куда я бы годился? Ты меня хорошо понимаешь?
Насчет моей жизни не беспокойся. Кусок хлеба я найду скоро. Я буду адски работать. Теперь я свободен. Но что я буду делать теперь, в настоящую-то минуту? — вот вопрос. Вообрази себе, брат, что я должен 800 руб., из коих хозяину 525 руб. асс<игнациями> (я написал домой, что долгов у меня 1500 руб., зная их привычку присылать 1/3 чего просишь).
Никто не знает, что я выхожу в отставку. Теперь, если я выйду, — что тогда буду делать. У меня нет ни копейки на платье. Отставка моя выходит к 14 октябр<я>*. Если свиньи-москвичи промедлят, я пропал. И меня пресерьезно стащат в тюрьму (это ясно). Прекомическое обстоятельство. Ты говоришь, семейный раздел*. Но знаешь ли ты, чего прошу я? За отстранение мое от всякого участия в имении теперь и за совершенное отчуждение, когда позволят обстоятельства, то есть за уступку с сей минуты моего имения им, — я требую 500 руб. сереб<ром> разом и другие 500 уплатою по 10 руб. сер<ебром> в месяц (вот всё, что я требую). Согласись, что немного и никого не обижаю. Они и знать не хотят. Согласись еще, что не мне предлагать им это теперь. Они мне не доверяют. Они думают, что я их обману. Поручись, душа моя, пожалуйста, за меня. Скажи именно так: что ты готов всем поручиться за меня в том, что я не простру далее моих требований*. Если у них нет столько денег, то в моем положении 700, даже 600 руб. могут быть отрадными; я еще могу обернуться, и за это поручись, что это примется в уплату всей суммы 500 руб. сер<ебром> и 500 р. сер<ебром> интервалами.
Ты говоришь, спасение мое драма. Да ведь постановка требует времени*. Плата также. А у меня на носу отставка (впрочем, милый мой, если бы я еще не подавал отставки, то подал бы сейчас. Я не каюсь).
У меня есть надежда. Я кончаю роман в объеме «Eugénie Grandet». Роман довольно оригинальный. Я его уже переписываю, к 14-му я наверно уже и ответ получу за него. Отдам в «О<течественные> з<аписки>». (Я моей работой доволен.) Получу, может быть, руб. 400, вот и все надежды мои. Я бы тебе более распространился о моем романе, да некогда* (драму поставлю непременно. Я этим жить буду).
Свинья Карепин глуп как сивый мерин* Эти москвичи невыразимо самолюбивы, глупы и резонеры. В последнем письме Карепин ни с того ни с сего советовал мне не увлекаться Шекспиром! Говорит, что Шекспир и мыльный пузырь всё равно. Мне хотелось, чтобы ты понял эту комическую черту, озлобление на Шекспира. Ну к чему тут Шекспир? Я ему такое письмо написал! Одним словом, образец полемики. Как я его отделал. Мои письма chef-d’oeuvre летристики*.
Брат, пиши домой как можно скорее, пожалуйста, ради самого Создателя. Я в страшном положении; ве<дь> 14 самый дальний срок; я уже 1½ месяца, как подал. Ради небес! Проси их, чтобы прислали мне*. Главное, я буду без платья. Хлестаков соглашается идти в тюрьму, только благородным образом*. Ну а если у меня штанов не будет, будет ли это благородным образом?..
…Карепин водку пьет, имеет чин и в Бога верит. Своим умом дошел.
Мой адрес: у Владимирской церкви в доме Прянишникова, в Графском переулке. Спросить Достоевского.
Я чрезвычайно доволен романом моим. Не нарадуюсь. С него-то я деньги наверно получу, а там —
Извини, что письмо безо всякой связи.
20. M. M. Достоевскому
24 марта 1845. Петербург
24 марта.
Ты, верно, заждался письма моего, л<юбезный> б<рат>. Но меня задерживала неустойчивость моего положения. Я никак не могу заниматься вполне чем бы то ни было, когда перед глазами одна неизвестность и нерешительность. Но так как я и до сих пор ничего не сделал хорошего по части моих собственных обстоятельств, то всё равно пишу; ибо давно бы было нужно писать.
Я получил от москвичей 500 руб. сереб<ром>. Но у меня столько было долгов, старых и вновь накопившихся, что на печать недостало. Это бы еще ничего. Можно бы было задолжать в типографии или уплатить не все из домашних долгов, но роман еще не был готов. Кончил я его совершенно чуть ли еще не в ноябре месяце, но в декабре вздумал его весь переделать; переделал и переписал, но в феврале начал опять снова обчищать, обглаживать, вставлять и выпускать. Около половины марта я был готов и доволен*. Но тут другая история: цензора не берут менее чем на месяц. Раньше отцензировать нельзя. Они-де работой завалены. Я взял назад рукопись, не зная, на что решиться. Ибо кроме четырехнедельного цензурованья печать съест тоже недели три. Выйдет к маю месяцу. Поздно будет! Тут меня начали толкать и направо и налево, чтобы отдать мое дело в «Отечеств<енные> записки». Да пустяки. Отдашь, да не рад будешь. Во-первых, и не прочтут, а если прочтут, так через полгода. Там рукописей довольно и без этой. Напечатают, денег не дадут. Это какая-то олигархия. А на что мне тут слава, когда я пишу из хлеба? Я решился на отчаянный скачок: ждать, войти, пожалуй, опять в долги и к 1-му сентября, когда все переселятся в Петербург и будут, как гончие собаки, искать носом чего-нибудь новенького, тиснуть на последние крохи, которых, может быть, и недостанет, мой роман. Отдавать вещь в журнал значит идти под ярем не только главного maitre d`hotel`я, но даже всех чумичек и поваренков, гнездящихся в гнездах, откуда распространяется просвещение. Диктаторов не один: их штук двадцать. Напечатать самому значит пробиться вперед грудью, и если вещь хорошая, то она не только не пропадет, но окупит меня от долговой кабалы и даст мне есть.
А теперь насчет еды! Ты знаешь, брат, что я в этом отношении предоставлен собственным силам. Но как бы то ни было, а я дал клятву, что коль и до зарезу будет доходить, — крепиться и не писать на заказ. Заказ задавит, загубит всё. Я хочу, чтобы каждое произведение мое было отчетливо хорошо. Взгляни на Пушкина, на Гоголя. Написали немного, а оба ждут монументов. И теперь Гоголь берет за печатный лист 1000 руб. сереб<ром>, а Пушкин, как ты сам знаешь, продавал 1 стих по червонцу. Зато слава