молиться хочу, а они похабные песни поют. Как же можно жить с теми, кого не любишь, не уважаешь!
— Да так и живи! Не хотел шить золотом… и т. д.
Все это арестант знает в совершенстве, всем телом это знает, не одним умом; знает еще на придачу, что он клейменый и бритый, да еще прав гражданских лишен; он оттого-то всегда зол, желчен и грустен; оттого — то он и здоровьем хил; оттого-то между арестантами вечная свара, сплетня, грызня. Да оттого-то вы сами боитесь его; ведь без конвойного в острог не войдете…
Говорят, когда-то и где-то, в каникулярное время, полицейские наловили ночью бесприютных собак, штук до тридцати, и всех вместе, живых и здоровых, спихали в одну кучу в крытую телегу и повезли в часть. То-то грызня завязалась. Картина глупая, отвратительная! А двести пятьдесят арестантов в остроге, собравшихся не своей волюшкой, со всего царства русского, — живите, мол, как хотите, да только вместе, да только за палями. Разве это не та же крытая телега? Разумеется, не та, а еще получше. Там была только „собачья“ грызня, а здесь „человечья“. А человек не собака: существо разумное, понимает и чувствует, по крайней мере — побольше собаки…
Да! понимает и чувствует каторжник, что все потерял, вполне чувствует. Он вон, пожалуй, и песни поет, да ведь так — форсит. Жизнь проклятая и безрассветная! и трудно вообразить это, надо испытать, чтоб узнать!
Вот простой народ это знает; и без опыта. Недаром же он назвал арестантов „несчастными“, недаром он простил им все, кормит их и ублажает. Он знает, что тут не суть великие муки; тут „каторга“, „одно слово — каторга!“ — как говорят сами же каторжные».
Главное управление цензуры определением от 4 ноября 1860 г. разрешило печатать главу в прежнем виде с обычной формулировкой об исключении мест, «противных по неблагопристойности выражений своих правилам цензуры», но умолчало о дополнении.
По-видимому, картина дворца с «мраморами», золотом, райскими птицами и висячими садами, обнесенного, однако, забором, как олицетворение несвободы, с точки зрения Цензурного комитета слишком отчетливо выражала мысль о свободе как основном, необходимом условии человеческого существования, сознаваемом «простым народом». Дополнение в дальнейшем не было нигде помещено Достоевским, возможно потому, что оно с самого начала предназначалось им для цензуры с целью добиться разрешения прежней редакции. Оно так и осталось в деле Цензурного комитета.
К письму А. С. Гиероглифова к Достоевскому от 21 ноября 1860 г. был приложен проект примечания «От редакции» относительно дальнейшего печатания «Записок»: «Продолжение печатанья „Записок из Мертвого дома“ Ф. М. Достоевского приостановлено было до сих пор по причинам, от редакции не зависящим; теперь же редакция ожидает всех обещанных ей очерков от автора, у которого находятся, для общего просмотра, и написанные уже очерки, бывшие в руках редакции. Не желая дробить статьи между последними номерами настоящего года и первыми будущего, редакция предпочла помещать, начиная с первого номера 1861 г.».
Продолжение «Записок из Мертвого дома» появилось в «Русском мире» в январе 1861 г. («…цензурой пропущено всё с весьма малым исключением», — сообщал Достоевскому А. С. Гиероглифов 10 января). На четвертой главе публикация в «Русском мире», несмотря на указание «Продолжение следует», прекратилась. В связи с разрешением на издание своего журнала «Время» Достоевский перенес «Записки» в журнал, где в апрельской книжке были перепечатаны «Введение» и первые четыре главы со следующим примечанием: «Перепечатываем из „Русского мира“ эти четыре главы, служащие как бы введением в „Записки из Мертвого дома“, для тех наших читателей, которые еще не знакомы с этим произведением. К продолжению этих „Записок“ мы приступим немедленно по окончании романа „Униженные и оскорбленные“. Ред.». С перенесением «Записок» в журнал замысел Достоевского изменился и расширился. Но объем произведения и тогда окончательно не был определен. В перечне тем для VI–IX глав «Записок», набросанном, очевидно, в начале 1861 г. в записной книжке писателя, эпизоды не совпадают с окончательной редакцией. С сентября публикация продолжалась.
В редакционном объявлении о выходе второй книжки журнала «Время», помещенном в газете «С.-Петербургские ведомости», сообщалось: «Полные „Записки из Мертвого дома“ состоят из двадцати пяти глав, и все сполна будут напечатаны в нашем журнале в течение настоящего года».
Однако до конца 1861 г. появились лишь XI глав, составившие первую часть «Записок». Вторая часть книги печаталась в 1862 г., при этом объем ее сократился до двадцати двух глав, включая «Введение». Единственная глава, посвященная жизни в каторге политических преступников — ссыльных поляков, была задержана цензурой. Упомянутая в оглавлении майского номера журнала за 1862 г., в тексте глава «Товарищи» имела только три строки точек. Достоевскому все-таки удалось добиться публикации ее (после того как было уже напечатано окончание «Записок») лишь в декабрьском номере «Времени» за 1862 г.
«Записки» писались в годы подъема демократического общественного движения. По словам В. И. Ленина, это была эпоха «распространения по всей России „Колокола“», «требования политических реформ всей печатью и всем дворянством».
Одним из наиболее жгучих вопросов времени, стоявших в центре внимания русской прессы начала 1860-х годов, наряду с крестьянским вопросом был вопрос о преобразовании суда и судебной системы. Жестокие порядки царской тюрьмы и каторги вызывали растущее возмущение передовых кругов. «Записки из Мертвого дома» — первая по времени появления в печати книга, посвященная царской каторге, — в этих условиях отвечали широкому общественному настроению, явились отражением общедемократических идеалов и требований эпохи.
Документальный, автобиографический характер книги придает ей глубокое своеобразие, отличает по форме, стилю и языку от других произведений писателя. Достоевский размышлял о замысле «Записок из Мертвого дома» в письме от 9 октября 1859 г.: «Личность моя исчезнет. Это записки неизвестного». В соответствии с этим замыслом во «Введении» Достоевский представляет читателю не политического, а уголовного преступника Александра Петровича Горянчикова, осужденного за убийство жены, как героя и рассказчика «Записок». Но это персонаж условный. Введение его давало возможность внешне придать «Запискам» форму не мемуаров, а художественного произведения. Не раз отмечалось, что введение образа Горянчикова могло быть вызвано цензурными обстоятельствами.
Горянчиков не отождествлялся с автором «Записок», ибо он, как это видно уже из II главы, пришел на каторгу в качестве политического преступника. Начиная с этой главы, Достоевский ведет рассказ от себя, забыв о вымышленном Горянчикове. Он говорит о свидании в Сибири с декабристками, о получении от них Евангелия, единственной книги, позволенной в остроге,
о встрече с «давнишними школьными товарищами», о чтении книг. А. Г. Достоевская в примечаниях к «Запискам из Мертвого дома» по поводу копеечки, полученной Достоевским на каторге «Христа ради» (гл. 1), пишет: «Личное воспоминание Федора Михайловича. Он несколько раз говорил про эту копеечку и жалел, что не удалось ее сохранить».
Противоречивость мировоззрения Достоевского, насыщенность «Записок» философскими размышлениями, волновавшими писателя в этот период, чувствуются в каждой главе.
«Записки из Мертвого дома» впервые творчестве писателя ставят вопросы о причинах преступления, исследуют психологию преступника — темы, которые займут столь важное место в романах и повестях позднейшего Достоевского. Если в 1840-х годах вопрос о причинах преступности интересовал писателя чисто теоретически, то каторга дала обильный реальный материал для его решения. Главные объективные причины преступлений Достоевский видел в несовершенстве общественных условий, в конфликте между личностью и обществом. Хотя для Достоевского этого периода характерно объяснение вины преступника объективными обстоятельствами, уже в «Записках» звучит недоверие к «теории среды» (ч. 2, гл. II). Эта точка зрения, выдвинутая французскими материалистами, приводит, как пишет Достоевский, к тому, «что чуть ли не придется оправдать самого преступника». Впоследствии «философия среды», взаимоотношения между личностью и обществом будут особенно интересовать его. Эти темы прозвучат в художественных произведениях Достоевского и в его публицистических статьях, где писатель вступит в полемику со сторонниками «теории среды». Достоевский противопоставит им идею нравственной ответственности личности.
Постепенно автор всматривается в толпу разбойников и убийц, и мрачные картины первых глав уступают место образам, написанным иными красками «Люди везде люди. И в каторге между разбойниками я, в четыре года, отличил наконец людей», — писал Достоевский брату в письме от 30 января — 22 февраля 1854 г. Глава «Представление» опровергает мысль о природной, биологической предрасположенности человека к преступлению. Он — «несчастный» (как называет преступника народ), а не прирожденный злодей и убийца. Позволили людям пожить не «по-острожному» — и человек нравственно меняется.
Во второй части возникает и тема наказания. В «Записках» наказание понимается только как внешнее, юридическое, а не внутреннее, нравственное наказание. Писателя волнует жестокость, бессмысленность наказания, вопрос о соразмерности наказания и вины преступника. Мотив добровольного страдания, идущий из раскола, также впервые звучит в творчестве Достоевского в «Записках из Мертвого дома» — в рассказах о старике старообрядце, у которого «было свое спасение, свой выход: молитва и идея о мученичестве», и об арестанте, начитавшемся Библии и решившем убить майора, чтобы найти «себе исход в добровольном, почти искусственном мученичестве». Одно из основных требований «бегунов» — «принять страдание» — Достоевский распространял впоследствии на весь русский народ, жаждавший страдания «искони веков» («Дневник писателя». 1873. Гл. V. «Влас»). Арестант, кинувшийся с оружием на начальство и «принявший страдание», появляется вновь в «Преступлении и наказании», где идея страдания, которым все очищается, станет одной из главенствующих. В «Записках» же «добровольное страдание» рассматривается лишь как форма протеста личности, доведенной до отчаяния.
Рассказчик «Записок» стремится проникнуть в психологию не только I жертвы, но и палача, задается вопросом о возникновении палачества. Оно трактуется писателем в этико-философском смысле. «Свойства палача в зародыше находятся почти в каждом современном человеке», — утверждает Достоевский. «Но не равно развиваются звериные свойства человека», — добавляет он и рассматривает два рода палачей — подневольных и добровольных. И плац-майор, ставший палачом по велению «закона», как ярый его блюститель, и экзекутор Жеребятников, своего рода «утонченнейший гастроном в исполнительном деле» — оба являются подтверждением того, что палачом
делаются. «Трудно представить, до чего можно исказить природу человеческую», — заключает писатель.
Тема «воли» возникает в первой главе «Записок». Она переплетается с темой денег. Без денег нет могущества и свободы. Размышления об этом Достоевский продолжит в «Зимних заметках о летних впечатлениях» («Дает ли свобода каждому по миллиону? Нет. Что такое человек без миллиона?..» — наст. изд. Т. 4), а затем и в своих романах («ротшильдовская» идея и тема независимости героя, в «Подростке» например). Романтизация «воли», которая кажется обитателям острога вольнее, чем есть на самом деле, приводит к побегам, бродяжничеству. Напоминанием о порыве к свободе, живущем в душе каждого арестанта, являются главы «Каторжные животные» и «Летняя пора». Природа символизирует здесь единение человека с общей жизнью, рассматривается как предвестница «воли». Символом живой жизни становится орел, выпускаемый на волю; история его осмысляется глубоко трагически и многозначно.
Разъединение дворянства и