в статье „Нечто о характере нашего времени. (Несколько слов по поводу одной журнальной статьи)“
Страхов делит „чистых“ западников на две группы — западников „последовательных“ и „непоследовательных“, „умеренных“. Водоразделом между ними служит признание или непризнание „разложения старых начал в Европе“, которое „после 1848 года все чаще и яснее сознается самою Европою“ и о котором „веско сказано у Герцена, Прудона, Ренана, Карлейля“. Западники „последовательные“ непременно приходят, по Страхову, к „большему или меньшему нигилизму“, повторяя в себе духовное состояние Европы. Западники „непоследовательные“ — „староверы“ и „медлители“, „западники на манер сороковых годов“. Они не имеют „жара и смелости нигилистов“, но стараются опереться на обширные и основательные познания. „Они упорно отвергают нигилизм, упорно преклоняются перед Западом и, несмотря на то, их мысли и убеждения остаются на степени очень смутных надежд и стремлений. Они любят, как говорится,
все прекрасное и высокое,но поражены бывают странным бессилием, непреодолимым раздумьем в самых существенных вопросах. Голоса этих людей иногда раздаются очень громко, но ничего целого и связного не выходит из этих отдельных умных речей“. Далее Страхов сопоставляет пассивность защитников того, „что обыкновенно называется идеалами“ (т. е. пассивность западников непоследовательных), активному энтузиазму „противников идеалов“, молодому поколению нигилистов. Разделяя понятия „цель человеческого стремления“ (которая „может быть очень ничтожна и бессодержательна“) и само „стремление“ (которое может отличаться „большим благородством; чистым сердечным увлечением“), он говорит о начале 1870-х годов как о периоде небывалого распространения „идеализма“ при одновременной утрате идеалами их „действительного“, истинного содержания. Таким образом, пассивности западников „непоследовательных“ Страхов в 1873 г. противопоставляет то позитивное начало нигилизма, которое год спустя Версилов определит как действенную верность своей идее и о котором „вступающий в жизнь“ Аркадий говорит: „Дергачев… разве это не благородно? Они заблуждались, они мелко понимали, но они жертвовали собой на общее великое дело“ (XVI, 360). В авторской же формулировке центральной проблематики романа есть ремарка: „Если есть убеждения страстные — то только разрушительные (социализм). Нравственных идей не имеется, вдруг ни одной не осталось“ (XVI, 80). В черновиках понятие „идеалист“ рассматривается как „новое явление“, „неожиданное следствие нигилизма“, а нигилизм как
„чуть не последняя степень идеализма“(XVI, 79). Рассуждая о „новом поколении“, Версилов замечает: „…это плоды банкрутства старого поколения. Мы ничего не передали новому в назидание, ни одной твердой мысли. А сами всю жизнь болели жаждою великих идей. Ну что бы я, наприм(ер), передал?“ (XVI, 282). Неоднократно называя себя в черновиках „одним из прежнего поколения“, „одним из старых людей“ (XVI, 53, 76 и др.).
ОН (будущий Версилов) говорит об ушедшем в прошлое энтузиазме, ревностном кипении делать добро, служить отечеству, великим идеям, всему „прекрасному и высокому“ (XVI, 153). В настоящем-ОН лишь „носитель великой идеи“. Его жизнеспособность проявляется только в сфере разговоров. Тематика же их определяется раскрытием того противостояния между „целью человеческого стремления“ и характером „самого стремления“, о котором писал Страхов в статье 1873 г. „Нечто о характере нашего времени“. „Великая идея“ ЕГО и идеалы социализма — в центре всех диалогов черновых записей первой половины августа. Достоевский еще в Эмсе узнал о процессе долгушинцев. И хотя детально писатель знакомится с ним лишь в августе, уже с конца июля в замысел романа вторгаются мотивы, связаные с будущей темой кружка Дергачева: оформляется образ Крафта, Подростка сводят с кем-то „вроде Долгушинцев“, толкующих о „нормальном человеке“ и социализме. Идею социализма, интерпретируемую как „превращение камней в хлебы“, в диалогах с Подростком ОН называет „великой“, но „второстепенной“. В окончательном тексте первой главы второй части романа Версиловым дается лишь краткое обоснование этой оценки. В черновиках же тема первого искушения Христа в широкой философско-исторической трактовке и развернутая аргументация против сведения „великой идеи“ к „комфорту“ почти с полным текстуальным совпадением повторяется дважды: в записях первой половины августа и начала марта, перед непосредственной работой над связным черновым автографом второй части.
В тех же пластах черновиков, где речь идет о „превращении камней в хлебы“ как идее „второстепенной“, ОН излагает Подростку свое „credo“. Эти записи также дважды — в начале августа и в марте — почти текстуально повторяются. В окончательном тексте Версилов развивает их содержание в диалоге с молодым князем. Раскрывая свое понятие „великой идеи“, Достоевский писал в „Дневнике писателя“ за 1876 г. (декабрьский выпуск, глава „Голословные утверждения“): „Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле
лишь однаи именно — идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные „высшие“ идеи жизни, которыми может быть жив человек,
лишь из нее одной вытекают».С бессмертием души ассоциировались у Достоевского возможность интенсивного и безграничного нравственного совершенствования, максимальный, потенциал жизни духовной. Обоснования будущего Версилова полностью соответствуют той аргументации против идеи „превращения камней в хлебы“, которую Достоевский дает в известном письме к В. А. Алексееву от 7 июня 1876 г. Развивая свою аргументацию
против,ОН сталкивается с вопросом Подростка: „Что же спасет мир?“ — и отвечает: „Красота“ (XVI, 43). И вот здесь начинается разрушение воздвигнутых ИМ обоснований. Вслед за ответом — „Красота“ — следует авторская ремарка: „Но всегда с насмешкой“. За этой насмешкой героя-атеиста скрыто знание уже сказанного Достоевским в черновиках „Идиота“: „Мир красотой спасется. Два образчика красоты“ (IX, 222). В ней ощутим душевный хаос Ставрогина, находившего „совпадения красоты“ „в обоих полюсах“— добре и зле. Нельзя не видеть в этой насмешке и связи с позднейшими словами Мити Карамазова: „Красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с богом борется, а поле битвы — сердца людей“. Следует учесть также, что в сознании ЕГО построена аргументация не только
против,но и
за:„ОН доказал Подростку ненатуральность социализма“. И рядом: „ОН <…> сбивает <…> Подростка великостью идеи социализма“ (XVI, 46). Вспомним и то, что в июльских черновых записях одновременно с темой „искушения Христа“ возникает мотив „игры с дьяволом“. В указанном письме идее превращения „камней в хлебы“ также противопоставляется идеал жизни духовной, идеал Красоты, из которых истекает „вся жизнь“. И раскрывает ее Достоевский так: „труд, личность, самопожертвование своим добром ради ближнего“. Факты эти подтверждают сделанное еще Д. С. Мережковским наблюдение, что от образа Версилова тянутся нити к поэме о Великом инквизиторе.
Материалы же черновиков к „Подростку“, разрабатывающие проблематику „идеи великой“ и идей „второстепенных“, представляют первый развернутый автокомментарий к соответствующему кругу идей писателя.
Обратимся теперь к фактам, обусловившим столь пристальное внимание Достоевского к указанной проблематике в период 1874–1875 гг.
Диалоги ЕГО и Подростка, являясь непосредственными откликами на идейную борьбу эпохи, восходят к полемике между А. И. Герценом и В. С. Печериным о роли „материальной цивилизации“ в развитии общества. Эта полемика отражена в их переписке 1853 г.
Падение духовной жизни в современном ему буржуазном обществе В. С. Печерин связывал с „тиранством материальной цивилизации“. Возражая ему, Герцен говорил о всесилии научного знания в избавлении человечества от страданий. „И чего же бояться, — писал он. — Неужели шума колес, подвозящих хлеб насущный толпе голодной и полуодетой?“.
В черновиках к „Подростку“ ОН, будущий Версилов, говорит: „Телеги, подвозящие хлеб человечеству. Это — великая идея, но второстепенная и только в данный момент великая. Ведь я знаю, что если я обращу камни в хлебы и накормлю человечество, человек тотчас же спросит: «Ну вот, я наелся; теперь что же делать?»“ (XVI, 78). Эта же мысль развивается в одном из поздних черновых вариантов исповеди Версилова: „Общество основывается на началах нравственных: на мясе, на экономической идее, на претворении камней в хлебы — ничего не основывается, и деятель надувает пока одних дураков“ (XVI, 431). Возвращению Достоевского к спору Герцена с Печериным в 1874 г. способствовала полемика между Н. К. Михайловским и H. H. Страховым о значении „общего материального благосостояния“. В № 9 „Отечественных записок“ за 1872 г. Михайловский поместил отзыв о рецензии Страхова на книгу Э. Ренана „La rйforme intellectuelle et morale“ (Paris, 1872),
в которой писал: „Ренан сам не знает, с чем он борется. В числе атрибутов политического материализма он желает видеть стремление наделить всех и каждого материальным благосостоянием. Он полагает, и г. Страхов с ним соглашается, что здесь играет главную роль зависть. Не говоря уже о том, что все желающие равномерного распределения материального благосостояния желают и равномерного распределения духовных благ и наслаждений; не говоря о том, что странно называть завистью желание снабдить соседа тем, чего у него нет; не говоря обо всем этом, — разве желание наделить всех и каждого материальным благосостоянием не способно составить идеал, вызвать высокие чувства, великие мысли?».
H. H. Страхов вернулся к проблематике полемической работы Михайловского в пространной статье „Заметки о текущей литературе“, опубликованной в редактировавшемся Достоевским „Гражданине“. На приведенную выдержку из работы Михайловского (Страхов ее цитирует) он отвечал: „Мы скажем решительно: нет, мысль о благосостоянии не способна составить идеал, не может вызвать высокие чувства и великие мысли. К этому способны и это могут делать только идеи чисто нравственные, т. е. такие, вся цель которых заключается в нравственном усовершенствовании человека, в возвышении достоинства его жизни <…> Идея благосостояния сама по себе совершенно бессильна и получает силу только тогда, когда возбуждает собою другие идеи, например идеи сострадания, самоотвержения, любви или же, наоборот, идеи злобы, зависти, мести <…> она никогда не будет главною двигающею идеею…“ и подчеркивал: „На первый взгляд это идея прекрасная; без сомнения, всякий желал бы ее осуществления; но сказать, что выше ее не должно быть никакого принципа, что она есть главная идея, — вот что мы считаем и неверным и вредным“.
Факт знакомства Достоевского как редактора „Гражданина“ со статьей Страхова сомнений не вызывает. О размышлении же писателя над работой Михайловского свидетельствует набросок из подготовительных материалов к „Подростку“: „Ренан славянофил. Крестьяне смотрят на пышную свадьбу своего господина и радуются, Михайловский и Толстой негодуют на мужиков на том основании, что пышность свадьбы их господина нисколько не увеличивает их благосостояния <…> Почему? <…> потому, что задались ложною мыслию, что счастье заключается в материальном благосостоянии, а не в обилии добрых чувств, присущих человеку“ (XVI, 169). Эта запись восходит к следующему месту работы Михайловского: „… он (Страхов. —
Г. Г.) называет Ренана французским славянофилом. «Политическое честолюбие, — говорит г. Страхов, — совершенно чуждо русскому народу; охотно жертвуя всем для государства, он не ищет непременного участия в управлении государством <…> Житейский материализм, понимание собственности и удовольствий как главных вещей в жизни противны коренным нравам русского народа, его несколько аскетическому настроению…». Главная мысль г. Страхова состоит в том, что Россия гарантирована от политического материализма особенностями русского народа, который не способен «завидовать», глядя «на свадебную кавалькаду молодого господина»“.