своему другу, он не посмел открыть до сих пор имени «этой женщины».
— И отец ничего не знает? — спросила та, выслушав рассказ.
— Н-нет, он знает… Это-то меня и мучит, что я еще не разглядел тут всего! — горячо продолжал Вельчанинов. — Он знает, знает; я это заметил сегодня и вчера. Но мне надо знать, сколько именно он тут знает? Я потому и спешу теперь. Сегодня вечером он придет. Недоумеваю, впрочем, откуда бы ему знать, — то есть все-то знать? Про Багаутова он знает все, в этом нет сомнения. Но про меня? Вы знаете, как в этом случае жены умеют заверить своих мужей! Сойди сам ангел с небеси — муж и тому не поверит, а поверит ей! Не качайте головой, не осуждайте меня, я сам себя осуждаю и осудил во всем давно, давно!.. Видите, давеча у него я до того был уверен, что он знает все, что компрометировал перед ним себя сам. Верите ли: мне так стыдно и тяжело, что я его вчера так грубо встретил. (Я вам потом все еще подробнее расскажу!) Он и зашел вчера ко мне из непобедимого злобного желания дать мне знать, что он знает свою обиду и что ему известен обидчик! Вот вся причина его глупого прихода в пьяном виде. Но это так естественно с его стороны! Он именно зашел укорить! Вообще я слишком горячо вел это давеча и вчера! Неосторожно, глупо! Сам себя ему выдал! Зачем он в такую расстроенную минуту подъехал? Говорю же вам, что он даже Лизу мучил, мучил ребенка, и, наверно, тоже, чтоб укорить, чтоб зло сорвать хоть на ребенке! Да, он озлоблен, — как он ни ничтожен, но он озлоблен; очень даже. Само собою, это не более как шут, хотя прежде, ей-богу, он имел вид порядочного человека, насколько мог, но ведь это так естественно, что он пошел беспутничать! Тут, друг мой, по-христиански надо взглянуть! И знаете, милая, добрая моя, — я хочу к нему совсем перемениться: я хочу обласкать его. Это будет даже «доброе дело» с моей стороны. Потому что ведь все-таки я же перед ним виноват! Послушайте, знаете, я вам еще скажу: мне раз в Т. вдруг четыре тысячи рублей понадобились, и он мне выдал их в одну минуту, безо всякого документа, с искреннею радостью, что мог угодить, и ведь я же взял тогда, я ведь из рук его взял, я деньги брал от него, слышите, брал как у друга!
— Только будьте осторожнее, — с беспокойством заметила на все это Клавдия Петровна, — и как вы восторженны, я, право, боюсь за вас! Конечно, Лиза теперь и моя дочь, но тут так много, так много еще неразрешенного! А главное, будьте теперь осмотрительнее; вам непременно надо быть осмотрительнее, когда вы в счастье или в таком восторге; вы слишком великодушны, когда вы в счастье, — прибавила она с улыбкою.
Все вышли провожать Вельчанинова; дети привели Лизу, с которой играли в саду. Они смотрели на нее теперь, казалось, еще с большим недоумением, чем давеча. Лиза задичилась совсем, когда Вельчанинов поцеловал ее при всех, прощаясь, и с жаром повторил обещание приехать завтра с отцом. До последней минуты она молчала и на него не смотрела, но тут вдруг схватила его за рукав и потянула куда-то в сторону, устремив на него умоляющий взгляд; ей хотелось что-то сказать ему. Он тотчас отвел ее в другую комнату.
— Что такое, Лиза? — нежно и ободрительно спросил он, но она, все еще боязливо оглядываясь, потащила его дальше в угол; ей хотелось совсем от всех спрятаться.
— Что такое, Лиза, что такое?
Она молчала и не решалась; неподвижно глядела в его глаза своими голубыми глазами, и во всех чертах ее личика выражался один только безумный страх.
— Он… повесится! — прошептала она как в бреду.
— Кто повесится? — спросил Вельчанинов в испуге.
— Он, он! Он ночью хотел на петле повеситься! — торопясь и задыхаясь говорила девочка. — Я сама видела! Он давеча хотел на петле повеситься, он мне говорил, говорил! Он и прежде хотел, всегда хотел… Я видела ночью…
— Не может быть! — прошептал Вельчанинов в недоумении. Она вдруг бросилась целовать ему руки; она плакала, едва переводя дыхание от рыданий, просила и умоляла его, но он ничего не мог понять из ее истерического лепета. И навсегда потом остался ему памятен, мерещился наяву и снился во сне этот измученный взгляд замученного ребенка, в безумном страхе и с последней надеждой смотревший на него.
«И неужели, неужели она так его любит? — ревниво и завистливо думал он, с лихорадочным нетерпением возвращаясь в город. — Она давеча сама сказала, что мать больше любит… может быть, она его ненавидит, а вовсе не любит!..» «И что такое „повесится“? Что такое она говорила? Ему, дураку, повеситься?.. Надо узнать; надо непременно узнать! Надо все как можно скорее решить, — решить окончательно!»
VII
Муж и любовник целуются
Он ужасно спешил «узнать». «Давеча меня ошеломило; давеча некогда было соображать, — думал он, вспоминая первую встречу свою с Лизой, — ну а теперь
— надо узнать». Чтобы поскорее узнать, он в нетерпении велел было прямо везти себя к Трусоцкому, но тотчас одумался: «Нет, пусть лучше он сам ко мне придет, а я тем временем поскорее с этими проклятыми делами покончу».
За дела он принялся лихорадочно; но в этот раз сам почувствовал, что очень рассеян и что ему нельзя сегодня заниматься делами. В пять часов, когда уже он отправился обедать, вдруг, в первый раз, пришла ему в голову смешная мысль: что ведь и в самом деле он, может быть, только мешает дело делать, вмешиваясь сам в эту тяжбу, сам суетясь и толкаясь по присутственным местам и ловя своего адвоката, который стал от него прятаться. Он весело рассмеялся над своим предположением. «А ведь приди вчера мне в голову эта мысль, я бы ужасно огорчился», — прибавил он еще веселее. Несмотря на веселость, он становился все рассеяннее и нетерпеливее: стал, наконец, задумчив; и хоть за многое цеплялась его беспокойная мысль, в целом ничего не выходило из того, что ему было нужно.
«Мне его нужно, этого человека! — решил он наконец. — Его надо разгадать, а уж потом и решать. Тут — дуэль!»
Воротясь домой в семь часов, он Павла Павловича у себя не застал и пришел от того в крайнее удивление, потом в гнев, потом даже в уныние; наконец, стал и бояться. «Бог знает, бог знает, чем это кончится!» — повторял он, то расхаживая по комнате, то протягиваясь на диване и все смотря на часы. Наконец, уже около девяти часов, появился и Павел Павлович. «Если бы этот человек хитрил, то никогда бы лучше не подсидел меня, как теперь, — до того я в эту минуту расстроен», — подумал он, вдруг совершенно ободрившись и ужасно повеселев.
На бойкий и веселый вопрос: зачем долго не приходил, — Павел Павлович криво улыбнулся, развязно, не по-вчерашнему, уселся и как-то небрежно отбросил на другой стул свою шляпу с крепом. Вельчанинов тотчас заметил эту развязность и принял к сведенью.
Спокойно и без лишних слов, без давешнего волнения, рассказал он, в виде отчета, как он отвез Лизу, как ее мило там приняли, как это ей будет полезно, и мало-помалу, как бы совсем и забыв о Лизе, незаметно свел речь исключительно только на Погорельцевых, — то есть какие это милые люди, как он с ними давно знаком, какой хороший и даже влиятельный человек Погорельцев и тому подобное. Павел Павлович слушал рассеянно и изредка исподлобья с брезгливой и плутоватой усмешкой поглядывал на рассказчика.
— Пылкий вы человек, — пробормотал он, как-то особенно скверно улыбаясь.
— Однако вы сегодня какой-то злой, — с досадой заметил Вельчанинов.
— А отчего же бы мне злым не быть-с, подобно всем другим? вскинулся вдруг Павел Павлович, точно выскочил из-за угла; даже точно только того и ждал, чтобы выскочить.
— Полная ваша воля, — усмехнулся Вельчанинов, — я подумал, не случилось ли с вами чего?
— И случилось-с! — воскликнул тот, точно хвастаясь, что случилось.
— Что ж это такое?
Павел Павлович несколько подождал отвечать:
— Да вот-с все наш Степан Михайлович чудасит… Багаутов, изящнейший петербургский молодой человек, высшего общества-с.
— Не приняли вас опять, что ли?
— Н-нет, именно в этот-то раз и приняли, в первый раз допустили-с, и черты созерцал… только уж у покойника!
— Что-о-о! Багаутов умер? — ужасно удивился Вельчанинов, хотя, казалось, и нечему было ему-то так удивиться.
— Он-с! Неизменный и шестилетний друг! Еще вчера чуть не в полдень помер, а я и не знал! Я, может, в самую-то эту минуту и заходил тогда о здоровье наведаться. Завтра вынос и погребение, уж в гробике лежит-с. Гроб обит бархатом цвету масака, позумент золотой… от нервной горячки помер-с. Допустили, допустили, созерцал черты! Объявил при входе, что истинным другом считался, потому и допустили. Что ж он со мной изволил теперь сотворить, истинный-то и шестилетний друг, я вас спрашиваю? Я, может, единственно для него одного и в Петербург ехал!
— Да за что же вы на него-то сердитесь, — засмеялся Вельчанинов, — ведь он же не нарочно умер!
— Да ведь я и сожалея говорю; друг-то драгоценный; ведь он вот что для меня значил-с.
И Павел Павлович вдруг, совсем неожиданно, сделал двумя пальцами рога над своим лысым лбом и тихо, продолжительно захихикал. Он просидел так, с рогами и хихикая, целые полминуты, с каким-то упоением самой ехидной наглости смотря в глаза Вельчанинову. Тот остолбенел как бы при виде какого-то призрака. Но столбняк его продолжался лишь одно только самое маленькое мгновение; насмешливая и до наглости спокойная улыбка неторопливо появилась на его губах.
— Это что ж такое означало? — спросил он небрежно, растягивая слова.
— Это означало рога-с, — отрезал Павел Павлович, отнимая наконец свои пальцы от лба.
— То есть… ваши рога?
— Мои собственные, благоприобретенные! — ужасно скверно скривился опять Павел Павлович.
Оба помолчали.
— Храбрый вы, однако же, человек! — проговорил Вельчанинов.
— Это оттого, что я рога-то вам показал? Знаете ли что, Алексей Иванович, вы бы меня лучше чем-нибудь угостили! Ведь угощал же я вас в Т., целый год-с, каждый божий день-с… Пошлите-ка за бутылочкой, в горле пересохло.
— С удовольствием; вы бы давно сказали. Вам чего?
— Да что: вам, говорите: нам; вместе ведь выпьем, неужто нет? — с вызовом, но в то же время и с странным каким-то беспокойством засматривал ему в глаза Павел Павлович.
— Шампанского?
— А то чего же? До водки еще черед не дошел-с…
Вельчанинов неторопливо встал, позвонил вниз Мавру и распорядился.
— На радость веселой встречи-с, после девятилетней разлуки, — ненужно и неудачно подхихикивал Павел Павлович, — теперь вы, и один уж только вы, у меня и остались истинным другом-с! Нет Степана Михайловича Багаутова! Это как у поэта:
Нет великого