и турецкие бумаги повысились бы разом на всех европейских биржах, а России «с ее честолюбием и завоевательными планами» пришлось бы откочевать поглубже восвояси за неимением кого защищать. Райя слишком хорошо знает, что только этих чувств она и может ожидать теперь от Европы. Но совсем другое дело явилось бы мигом на свете, если б каким-нибудь образом, сам собою или от меча России, умер бы наконец «больной человек». Тотчас же вся Европа возгорелась бы к обновленным народам нежнейшею любовью и тотчас же бросились бы «спасать их от России». Надо думать, что идею о «международности» Европа первая и внесет в их новое устройство. Европа поймет, что над трупом «больного человека» у освобожденных народов немедленно возгорится смута, распря и соперничество, а ей это и на руку: предлог вмешательства, главное, предлог возбудить их против России, которая наверно не захочет им дать ссориться из-за наследства «больного человека». И не будет такой клеветы, которую бы не пустила в ход против нас Европа. «Из-за русских-то мы вам и против турок не помогали», – скажут им тогда англичане. Увы, народы Востока и теперь это понимают отлично и знают, что «Англия никогда не примет участия в их освобождении и никогда не даст на это своего согласия, если б оно считалось нужным, потому что она ненавидит этих христиан за их духовную связь с Россией. Англии нужно, чтоб восточные христиане возненавидели нас всею силою той ненависти, какую она сама питает к нам»… («Московские ведомости», № 63). Вот что знают и покамест запоминают про себя эти народы, и вот что они уж и теперь, конечно, поставили на будущий счет России. А мы-то думаем, что они нас обожают.
В международном городе, мимо покровителей англичан, все-таки будут хозяевами греки – исконные хозяева города. Надо думать, что греки смотрят на славян еще с большим презрением, чем немцы. Но так как славяне будут и страшны для греков, то презрение сменится ожесточением. Воевать между собою, объявлять друг другу войну они, конечно, не смогут, потому что их все же не допустят до того покровители, по крайней мере, в смысле серьезном. Ну вот именно за невозможностью открытой и откровенной драки у них и пойдут всякие другие распри, и прежде всего примут характер церковных смут. С того и начнется, потому что это всего сподручнее; и вот это я и хотел указать.
Я потому так говорю, что уж программа была дана: болгары и Константинополь. С этой точки греки сильны, и они понимают это. А между тем ничего страшнее в грядущем не может быть для всего Востока, а вместе и для России, как еще раз подобная церковная распря, которая, увы, так возможна, устранись хоть на миг Россия с своим покровительством и с строгим над ними надзором. Хоть это и всего только будущее, и даже лишь гадания, но непростительно было бы выпустить это из виду даже хотя бы только как гадание. В самом деле, неужели уж и нам желать продолжения владычества турок и здоровья «больному человеку»? Неужели и нам дойти до того? Неужели не ясно, что умри этот «больной человек», а главное, отстранись Россия хоть наполовину от окончательного и первенствующего влияния на судьбы Востока, сделай она эту уступку Европе, и – более чем вероятно, что на Балканском полуострове пошатнется церковное единение стольких веков, а может быть, и еще далее на Востоке. Даже так можно сказать: будут эти распри или нет, но умри «больной человек», то весьма вероятно, что, может быть, дело не обойдется, во всяком случае, без великого церковного собора, для уложения дел вновь возрождающейся церкви. Почему бы это не предвидеть заранее? В эти четыре века гонений и гнета предстоятели Восточной церкви всегда слушались советов России; но освободись они завтра от турецкого гнета и окажи им к тому же покровительство Европа, – они тотчас же заявят себя в других отношениях к России. Предстоятели Восточной Церкви, то есть, главное, греки, чуть лишь Россия взяла бы сторону славян, тотчас же, может быть, пожелали бы ей заявить, что в ней и в советах ее они более совсем не нуждаются. Именно потому поспешат заявить, что четыре века смотрели на нее, сложа в мольбе руки. А положение России будет почти всех труднее. Те же болгары тотчас же закричат, что в Константинополе воцарился новый восточный папа и – кто знает, может быть, правы будут. Международный Константинополь действительно может послужить, хоть на время, подножием нового папы. Тогда России стать за греков будет значить потерять славян, а стать за славян, в этой будущей и столь вероятной между ними распре, – значит нажить и себе, может быть, пренеприятные и пресерьезные церковные хлопоты. Ясно, что все это может быть избегнуто лишь заблаговременной стойкостью России в Восточном вопросе и неуклонным следованием все тем же великим преданиям нашей древней вековой русской политики. Никакой Европе не должны мы уступать ничего в этом деле ни для каких соображений, потому что дело это – наша жизнь и смерть. Константинополь должен быть наш, рано ли, поздно ли, хотя бы именно во избежание тяжелых и неприятных церковных смут, которые столь легко могут возродиться между молодыми и не жившими народами Востока и которым пример уже был в споре болгар и вселенского патриарха, весьма плохо окончившемся. Раз мы завладеем Константинополем, и ничего этого не может произойти. Народы Запада, столь ревниво следящие за каждым шагом России, еще не знают и не подозревают в настоящую минуту всех этих новых, еще мечтательных, но слишком возможных будущих комбинаций. Если б и узнали их теперь, то не поняли бы их и не придали бы им особенной важности. Зато слишком поймут и придадут важности потом, когда будет уже поздно. Русский народ, понимающий Восточный вопрос не иначе как в освобождении всего православного христианства и в великом будущем единении церкви, если увидит, напротив, новые смуты и новый разлад, то будет слишком потрясен, и, может быть, глубоко отзовется и на нем, и на всем быте его всякий новый исход дела, особенно если оно в конце концов получит характер церковный по преимуществу. Вот по этому одному мы ни за что и никак не можем оставлять или ослаблять степень нашего векового участия в этом великом вопросе. Не один только великолепный порт, не одна только дорога в моря и океаны связывают Россию столь тесно с решением судеб рокового вопроса, и даже не объединение и возрождение славян… Задача наша глубже, безмерно глубже. Мы, Россия, действительно необходимы и неминуемы и для всего восточного христианства, и для всей судьбы будущего православия на земле, для единения его. Так всегда понимали это наш народ и государи его… Одним словом, этот страшный Восточный вопрос – это чуть не вся судьба наша в будущем. В нем заключаются как бы все наши задачи и, главное, единственный выход наш в полноту истории. В нем и окончательное столкновение наше с Европой, и окончательное единение с нею, но уже на новых, могучих, плодотворных началах. О, где понять теперь Европе всю ту роковую жизненную важность для нас самих в решении этого вопроса! Одним словом, чем бы ни кончились теперешние, столь необходимые, может быть, дипломатические соглашения и переговоры в Европе, но рано ли, поздно ли, а Константинополь должен быть наш, и хотя бы лишь в будущем только столетии! Это нам, русским, надо всегда иметь в виду, всем неуклонно. Вот что мне хотелось заявить, особенно в настоящий европейский момент…
Нечто о политических вопросах
Все говорят о политических текущих вопросах и все чрезвычайно интересуются; да как и не интересоваться? Меня вдруг, ужасно серьезно, спросил один очень серьезный человек, встретясь со мной нечаянно: «Что, будет война или нет?». Я был очень удивлен: хоть я и горячо слежу за событиями, как и все мы теперь, но о неминуемости войны даже и вопроса не ставил. И, кажется, я был прав: в газетах возвещают о предстоящем и весьма близком свидании в Берлине трех канцлеров, и, уж конечно, это бесконечное герцеговинское дело будет тогда улажено и, вероятнее всего, весьма удовлетворительным для русского чувства образом. Признаюсь, меня не очень-то смутили и слова этого барона Родича, еще месяц назад, и, право, только позабавили, когда я первый раз читал о них. Потом из-за этих слов подняли шум. А между тем мне кажется, что барон Родич не только не хотел никого уколоть, но даже и «политики» тут никакой в словах его не было, а просто он обмолвился, сболтнул, брякнул о бессилии России вздор. Мне даже кажется, что он, перед тем как выразиться об нашем бессилии, сам про себя думал так: «Уж если мы сильнее России, стало быть, Россия совсем бессильна. А мы действительно сильнее, потому что Берлин нас никогда не отдаст России. О, Берлин допустит, может быть, чтоб мы подрались с Россией, но единственно для своего удовольствия и чтоб получше высмотреть: кто кого и какие у каждого из нас средства? Но если нас Россия победит и сильно припрет к стене, то Берлин скажет ей: “Стой, Россия!” – и в большую, то есть в очень большую обиду нас ни за что не даст, а так, разве в маленькую. А так как Россия не решится идти на нас и на Берлин вместе, то дело и кончится для нас без большого вреда; но зато у нас шанс, что если мы побьем Россию, то можем вдруг много выиграть. Итак, шанс выиграть с одной стороны очень много и, в случае если нас победит Россия, проиграть очень мало – это очень хорошо, очень политично! А Берлин нам друг: он очень нас любит, потому что хочет взять у нас наши немецкие владения и возьмет их непременно, и, может быть, довольно скоро; но так как он очень нас за это любит, то непременно и вознаградит нас за отнятые у нас им немецкие наши владения и отдаст нам за них право на турецких славян. Это он непременно сделает, потому что ему будет очень выгодно это сделать, ибо мы, если и вознаградимся славянами, все-таки совсем перед ним не усилимся, ну, а если Россия вознаградится славянами, то Россия даже и перед Берлином усилится. Вот почему славяне и достанутся нам, а не России; вот почему я и не утерпел и сказал это в речи моей