Скачать:PDFTXT
Стихотворения (3)

и превосходящее человеческие пределы есть «животворный океан жизни божески всемирной»[81]. Этому поэту глубоко свойственно ощущение нераздельного кровного присутствия этой «бесконечности» в пестром вихревращении конечных тварей и ее слитности с их игрой. Бесконечность для него только – бесконечность сил, действующих в пространстве, иными словами, это бесконечность, значит, рассматривается всегда ограниченным «я» несмотря на то, что оно иногда в мечтах поэта должно было, «безразлично, как стихия», слиться с «бездной роковой»[82].

Но на самом деле, «я», принимая в себя наплыв этой бесконечности, сознавая свое участие в ней, никогда не хочет выходить вполне из оболочки тела, какой-нибудь, впрочем, нечеловеческой – то есть условий конечности.

Между тем Фет, погружаясь в бездны ночи, всегда невозвратно «таял в дуновении мировых грез»[83], веровал, что всякий «отблеск солнца мира» – «только сон мимолетный»[84]. Смерть для него была «ночь безрассветная и вечная постель» или «бессмертный храм Бога»[85], то есть состояние какого-то вечного торжественного покоя.

В противоположность А. Толстому, поэту требований самостоятельной личности, сосредоточения мирового разнообразия в ее нераздельном сознании и цельной форме, Фет, поэт растворения личности, слияния ее с движением, волнением внешнего мира. Ему особенно сродни темные перерождения вечной : «Покорны солнечным лучам, так сходят корни в глубь могил,/ И там у смерти ищут силы бежать навстречу вешним дням»[86].

А. Толстой в высшей степени явственно характеризовал душевный мир фетовский в сопоставлении бесконечности своим собственным:

Когда природа вся трепещет и сияет,

Когда ее цвета ярки и горячи,

Душа бездейственно в пространстве утопает

И в неге врозь ее расходятся лучи[87].

Таково именно фетовское ощущение природы – жаркое, тепловое, тающее и млеющее в «кипучем огне» «солнца мира», в «огненных розах», в дыме и курении мирового алтаря, самопотопление в каком-то растопленном состоянии. У А. Толстого личность внутри себя находит прозрачную сень, которая ограждена от внешнего жара, нетающий изваянный образ, крепкое и ясное зеркало, которое в один очаг, в одно горнило отражает и собирает лучи природы, сосредотачивает и жар ее, как зажигательное стекло. Но само стоит непоколебимо, твердо и не может быть разбито.

Таким образом, у А. Толстого и все предметы вмещаются в их кристальной чистоте и отточенности, и собственный облик сохраняется в стройности и четкости. А. Толстой привержен к качествам творения, сущность для него всегда во «всесторонности», это – «совокупность всех явлений», «всех слияний полнота»[88]. Фет боготворит лишь бесконечность сил, бездну, необъятную количественную сумму бытия, сущность для него – в лучшем случае света и жара, «солнце мира»[89], а там – «бездонный океан»[90], стихия чуждая, запредельная. В свою очередь это не совсем то же, что «хаос», «бездна» Тютчева – буря «вселенского бытия», вечное волнение, разливающееся по всем творениям, или даже еще общее – все, что лишь чуть-чуть может ощущаться в предметах человеческим чувством, все, что лишь смутно чудится ему, а не выделяется в законченном и отчетливом виде – и это потому, что безмерно превосходит человеческое сознание легкостью, быстротой и величиной.

Фет будучи даже особенно чуток и близок был к темным процессам роста и перерождения в органической природе, от этого он не менее Тютчева приветствовал возрождение весны:

«…и бессознательная

сила свое ликует торжество»[91].

В таких словах совокупил он все свое чувство весеннего рассвета, радости. И в них (же) сказалось все его отношение к миру раздельных явлений*. Все значение его только в том, что он рожден какой-то «бессознательной силой», а в другой миг творчества он прямо уже почувствовал в этой жизнеродящей силе смерть:

Покорны солнечным лучам

Так сходят корни в глубь могилы,

И там у смерти ищут силы

Бежать навстречу вешним дням.

Мир проявлений бессознательной «воли к жизни»[92] есть мир, только и держащийся, отличенный тем, что непрестанно переходит из смерти в смерть. Блеск и цвет жизни всегда для него не более чем обольстительный призрак. Его влечет в нем лишь из века в век возобновляющийся радужный обман, и весной он услаждается, как юношеским кипением горячих сил, как самым блистательным и тем скорее преходящим возрастом бытия. Дыша «на груди земной», поэт «бежит навстречу вешним дням», после того, что он как древесные корни, «сошел [сходил] в глубь могилы». Так все значение жизни для этого поэта – в том, что она рождена «смертью», какой-то вполне «бессознательной силой», и чем ярче вспыхивает, чем жарче вскипает, тем неминуемее и стремительнее ее увлекает замереть в том же темном хаосе. Жизнь мироздания для Фета всегда является чем-то, что под все растворяющим теплом льется и бьется: только в этом и нега его и назначение.

Таким образом, в прямую противоположность Тютчева, для которого земная весна была проявлением вечности, для Фета блеск и цвет жизни всегда был не более чем обольстительный призрак, «только сон, только сон мимолетный»[93]. У него всегда доставало сил быть этого «буйства живого живым отголоском»[94], но не мог сравниться с Тютчевым в той ширине духовного охвата, силой которого тот одинаково признавал и боготворил как постоянную истину и образы дня, и духов ночи.

Истинное примирение Фет находил только в тех светах дня, которые торжественно и таинственно переливаются в ночь, а еще более – в сумраке и звездных безднах. Здесь он открывал тоже смерть, исчезновение личности, но уже не ту, которая давала «силу бежать навстречу вешним дням», такую, которая дарует какой-то торжественный покой, есть «бессмертный храм Бога».

Так этим поэтом – отрицателем личных различий вскрыто было основное внутреннее противомыслие в том целостном сложении вселенной, которое объявлено в поэзии Тютчева. Фет противопоставил, как несовместимые и несложимые единицы, с одной стороны, то бытие или сущность, которая неведома, непостижима, едина, вечна и бесконечна, и с другой стороны, то существование, которое человеку известное, ощутительное, в некоторых пределах вполне понятное или, по крайней мере, не противоречащее пониманию по существу своему. Но так как за указанными пределами человеческое ощущение и понимание, вообще человеческое существо прекращается, а между тем весь первый состав человека со своими предметами нельзя не полагать за теми же пределами, то Фетом и было сделано заключение, что, если чего нет, или что недавно только стало и вскоре не будет, так уж, конечно, не что иное, как именно это бытие, которое заключено в таких пределах, что себя же самого не знает всецело, то есть само есть лишь отчасти. Так этот поэт и отрицал мир, ощутимый человеком, и человека, ощущающего мир, окончательно обрекал его на невозвратное уничтожение и признавал бытие единственно за миром противоположного рода – миром беспредельным. Но таким путем не найдено было исхода из той величавой картины, которая представилась духу Тютчева, среди которой одна и та же сила и безусловность прозревалась столько же в каждой части и доле, сколько в величайшей совокупности частей, и даже в непостижимой бесчисленности, и наконец – изменению так же не виделось начала и конца, как и неизменности, Тютчев непоколебимо утверждал свою веру равносильную и в вечность, и в конечность, неотступно внушалось и то, и это его душе, непререкаемо знал и чуял он, что сам он – как это, так и то. Он очертил этот необъятный объем, он провозвестил это соединение в своем чутье, не проведя в нем разумных связей, но через это бросил раз навсегда задачу и вызов, от которого не устраниться было простым отрицанием одного из условий задания или сведением его к другому из членов. Фет был прав, признав необходимую зависимость мира познаваемого от непознаваемого, раз изыскание познаваемых составных частей приводит к первым частям состава непознаваемым, так что познаваемость и познание – лишь кажущиеся, они состоят сами из непознаваемого. Но ничего не добыто было тем, что познаваемый круг явлений назван был после этого сном, призраком, обманом, потому что, как-никак, если он состоит из непознаваемости и бесконечности, так он есть прямо и часть этой бесконечности – значит, если бесконечность сил есть, так в ней не может быть всего этого временного и конечного недостатка и взаимного сокращения сил, а если он есть, хотя бы преходящий, как сон и призрак, так каким же образом он возник в едином существе? Пока человек есть человек, и жаждет откровений для своего человеческого представления и понятия, в нем всегда двойное удостоверениеесть, пока сам он есть, столько же дела и отношения, ограниченные в пространстве и времени, сколько нечто не то, что они гораздо большей силы, должно быть вечное и бесконечное, потому что собственный человеческий разум не может не вести себя от иного начала, раз он ограничен, а все, что доступно его разуму, тоже ограничено и тоже, значит, не может быть само по себе.

Есть бесчисленное множество таких явлений, которых нам не включить ни в представление, ни в понятие [которые дано лишь чуть-чуть чуять всем существом, не расчлененными его деятелями: в этом отношении их к сознанию обнаруживается для того же сознания почти всегда какое-то безмерное величие этих сил перед его силами, более всего просто от того, что ему их не сознать], с другой же стороны, когда наблюдение и разум человеческий познавали явления и познаваемые для них явления, они всюду изыскивали связь между ними, какими они находились зараз вместе или возникали одно за другим во времени. У всякого явления они искали причины, которая, присоединясь к одному из них, составила третье: это простейший вид логической или математической причинности отличается лишь недостатком составляющих членов, звеньев. И вот тут-то наблюдению и разуму пришлось дойти до чего-то непознаваемого и в познании. Изыскание причин во времени привело к признанию неизвестной первопричины. Непознаваемое оказалось, таким образом, везде и в глубине явного восприятия и понимания, или объявились те явления, без которых не было бы самого сознания, которые суть само оно.

«Бездна» ощущена была во всем: ее пришлось признать даже за какое-то родовое начало. Но над ней продолжали непрестанно представать и вращаться раздельные явления. Дальше этой слитности восприятие этого поэта, по крайней мере, не пошло. Но и выход из человеческой ограниченности несомненно мечтался поэту только в том смысле, что «я» сознает себя само и во всем множестве своих предметов, однако и без «я» этих предметов не может быть: если все – во мне, так необходимо должно и «я» быть во всем. Но различные направления, движения, проявления свойств раньше или позже все проходят, тонут во времени. Стало быть, вечное бытие себя и всего вне человеческой ограниченности – а это и есть «бездна» – можно понимать лишь так, что оно есть вечное, соединенное, но различенное бытие.

Каким образом из этого вечного количества возникают разнородные направления движений и

Скачать:PDFTXT

и превосходящее человеческие пределы есть «животворный океан жизни божески всемирной»[81]. Этому поэту глубоко свойственно ощущение нераздельного кровного присутствия этой «бесконечности» в пестром вихревращении конечных тварей и ее слитности с их