Ты думаешь, знал? – встрепенулась Ирина.
– Я не думаю, я знаю, – твердым голосом сказала Тишорт. – Ужасно, что его больше нет.
Негромкое жужжание русско-английского разговора прервалось резким и высоким взвизгом. Сбросив с ног черные китайские тапочки, Валентина щегольским движением, каким удалой гитарист ударяет по струнам, рванула верхнюю пуговку желтой рубахи, так что все остальные посыпались на пол мелким дождичком, и вышла, крепко шлепая толстыми роговыми пятками и блестя лаковым матрешечьим лицом.
Ах – тю, ах – тю!
У тебя в дегтю,
У меня в тесте,
Слепимся вместе! Ай-яй-яй-яй-яй! –
испустила Валентина высокий переливчатый и длинный вопль.
Шлепнув себя по бедрам, она ловко заколотила ногами по грязному полу.
Мотавшаяся все студенческие годы по северным экспедициям, собиравшая осколки живой русской речи в Полесье, под Архангельском, в верховьях Волги, когда-то она изучала фольклорные непристойности, как другие ученые – строение клеточного ядра или движение перелетных птиц. Она помнила частушки тысячами, вместе с диалектами и интонациями, во всех многочисленных вариантах, и стоило ей только разрешить себе открыть рот, как они слетали с языка, живые и неповрежденные, как будто только вчера с деревенской вечерки…
Ух-тюх-тюх-тюх!
Разгорелся мой утюг… –
рассыпала она вокруг себя мелкие угольки, а темные пятки ее выделывали такую резвую дробь, как будто она затаптывала эти горячие угольки, вывалившиеся из печки.
Парагвайцы просто зашлись от счастья, особенно их главарь.
– Что это? – спросил саксофонист у Файки, но она таких слов не знала и потому ответила приблизительно:
– Это русский кантри…
Нинка, еще до начала Валентининого фольклорного хита, с прямой спиной и запрокинутой головой, как через сцену, прошла к себе в спальню. Здесь, в полутьме, она присела на край тахты и, услышав звяканье стекла, поняла, что она здесь не одна. В углу, на корточках, спиной к ней, сидел Алик. Он передвигал оставленные там бутылки, что-то искал.
Нина не удивилась, но и не двинулась с места.
– Что ты там ищешь, Алик?
– Да маленькая такая бутыль стояла, темного стекла, – с легким раздражением ответил он.
– Там и стоит, – отозвалась Нина.
– А, вот она, – обрадовался Алик и поднялся, прижимая к старой красной рубашке темную бутыль.
Нинка хотела его предупредить, чтоб он был аккуратнее, от этих травяных растворов остаются отвратительные бурые пятна, но не успела. Он шел мимо нее, и она заметила, что он действительно совершенно выздоровел, поправился и походка его прежняя, легкая и чуть разболтанная в коленях. И еще. Проходя мимо, он легко погладил ее по волосам, и не кое-как, а своим собственным давним жестом: разведя пальцы гребенкой, он запустил их Нинке в волосы, у самых корней, и прошелся ото лба к затылку. И еще она увидела, что ее крестик висит у него на груди, и поняла, что всё у нее получилось.
“Надо будет обязательно потом сказать Валентине”, – подумала она и, коснувшись головой подушки, мгновенно уснула…
Но Валентину она всё равно в это время не нашла бы – она была далеко. В ванной комнате, в душевом отсеке, коротконогий жилистый индеец коротким массивным орудием наносил ей удар за ударом. Она видела его черные волосы, распустившиеся вдоль втянутых щек, розовую полоску новой кожи, натянутой на шрам. На лодыжках и на запястьях она ощущала железный охват, но при этом вся была на весу, без упора, и двигалась сильными рывками вверх и вперед. Происходящее нисколько не напоминало ничего, что она испытывала в жизни, и это было потрясающе.
21
Телефонный звонок разбудил Ирину среди ночи.
“Наверное, Нинка пьяная звонит”, – подумала она и потянула к себе трубку.
Мельком взглянула на часы – начало второго.
Однако звонила вовсе не Нинка – звонил один из галерейщиков, тот, который вел бумажные дела.
– У нас возникло срочное дело относительно вашего клиента, – начал он с ходу. – Мы хотели бы приобрести все оставшиеся в его мастерской работы, но не затягивая.
Ирина держала паузу – она этому была обучена.
– Ну и, разумеется, мы хотели бы, чтобы вы отозвали иск. Сейчас все наши отношения будут пересмотрены… Раз, два, три, четыре, пять – получай!
– Ну, во-первых, что касается иска, это отдельное дело, и мы ни при каких обстоятельствах не будем их объединять в одно. А относительно работ моего клиента – это мы сможем обсудить с вами в конце будущей недели, после моего возвращения из Лондона. Я еду как раз по поводу этих работ, – с большим профессиональным удовольствием соврала она.
Сна уже не было ни в одном глазу. Она встала, вышла в гостиную. Из-под двери Тишорт выбивалась махровая полоска света. Она постучала.
Тишорт в длинной ночной рубашке – в такую-то жару – приподнялась на локте, убрав книгу.
– Ну что?
– Похоже, он все-таки был хороший художник. Эти бандиты звонили, хотят купить все оставшиеся после Алика работы.
– Да ты что? – обрадовалась Тишорт.
– Да. Я, может, еще для тебя наследство выколочу. Вот так.
– Ты смеешься, какое наследство? А Нинка? С ней что мы будем делать?
– Ну, Нинка меня не интересует. А за этими деньгами еще придется ой как побегать. – Вид у Ирины был очень усталый, и Тишорт подумала, что мама стареет и ночью, без краски, совсем не красавица, а так себе…
– Знаешь что, давай в Россию съездим. – Тишорт отодвинулась, освобождая Ирине место.
Долгие годы Тишорт не могла засыпать одна, и Ирина неслась с другого конца города, чтобы это несчастное молчаливое существо уткнулось в ее плечо и заснуло…
Ирина легла, устраивая свои тощие косточки поудобнее.
– Я уже и сама об этом думала. Поедем, обязательно поедем, только вот немного устаканится.
– У – что? Как ты сказала?
– Устаканится, ну, придет в порядок, что ли…
– Нет, Алик говорил, что если там придет в порядок, то это будет другая страна.
– А вот об этом не беспокойся: чего-чего, а порядка там никогда не будет…
Ирина погладила рыжую голову дочери, и та не дернулась, не фыркнула.
“Ну что ж, – решила Ирина, – будем считать, что всё кончилось”.
Нью-Йорк – Москва – Мон-Нуар.
1992–1997
Первые и последние
рассказы
Второе лицо
Пирожковая тарелочка, верхняя в стопе, соскользнула и, чмокнув о спинку стула, мягко упала на ковер двумя почти равными половинками. Машура огорченно охнула. Евгений Николаевич, стоявший в дверях столовой, хмыкнул не без злорадства. Сервиз был гарднеровский, в псевдокитайском стиле, подписной, но Евгений Николаевич давно уже не жалел своего имущества, а разбитая тарелочка даже утверждала правоту его давней мысли: наследники его были в высшей степени никчемными. Даже Машура, внучка его покойной жены Эммы Григорьевны, самая симпатичная из всех, выросшая на его глазах из толстоморденького младенца в красивую девицу, была бестолкова. Прямых наследников, собственно говоря, не было – все второго, третьего порядка, седьмая вода на киселе. И все – ждали…
Стол-сороконожку Евгений Николаевич раздвинул сам, закрепил медные крючки. Женщины – и Машура, и домработница Екатерина Алексеевна, и Леночка, приехавшая из Петербурга полуродственница, часто навещавшая его после смерти Эммы, – со столом справиться не умели. Эмма из всех женщин его жизни единственная была и с головой, и с руками. Она и стол могла раздвинуть без мужской помощи, и хрусталь мыла так, как ни одна кухарка не умела… А про прием гостей, организацию любого дела – и говорить нечего. Равной ей не было…
Машура накрыла холеную столешницу простеганной фланелью, потом пленкой, а поверх положила парадную скатерть – всё, как делала ее покойная бабушка. Только посуда у Эммы никогда не билась. Машура нервничала. Евгений Николаевич знал почему. Нитка жемчуга была тому причиной. Бабушкин жемчуг – на Ленкиной высокой шее…
Евгений Николаевич вздохнул – жена умерла пять лет тому назад, жестоко нарушив его жизненные планы. Ей и шестидесяти еще не было, выглядела великолепно. Элизабет Тейлор, на треть уменьшенная. Евгений Николаевич крупных женщин не любил. Сам был не особо рослым и ценил соразмерность. На что ему дылда? Прекраснейшая женщина была Эмма Григорьевна, ни в чем мужа не обманула, кроме одного: ушла раньше его. А ведь на шестнадцать лет была моложе.
Семидесятилетие свое он справлял в “Праге”. Заказала Эмма банкетный зал на пятьдесят человек. Он этого и не касался, ей всё можно было доверить. Стол, сервировка – отменные, без малейшего промаха. Справа от него сидела она, жена, в вечернем платье цвета перванш, с гладкой, под орех крашенной головкой, а слева Галя, секретарша, в красном, золотоволосая. Две королевы, ничего не скажешь. И обеих он пощипывал в подстолье, под жесткой скатертью, то за ягодицу, то за ляжку, и обе сидели довольные, важные. И выдрал он их обеих в тот же вечер – заранее запланировал и меры некоторые принял. Галочку – в буфетной, при содействии знакомого официанта Алексея Васильевича, на ключик их запершего на десять минут. А Эммочку дома, по-супружески…
Восьмидесятилетие же было обставлено по-домашнему, стол накрыт на шестнадцать персон – пара нужных людей и родственники. Третьего порядка, усмехался про себя Евгений Николаевич. Он любил раз в год собирать этих племянниц, племянников, внучатых всяких. Эммочкиной родни десяток набиралось. Овощи и фрукты. Один был даже сухофрукт, вернее сказать, орешек – Женя-Арахис, подруга покойной жены, учительница музыки с растопыренными пальцами. Хитрая, как муха. После Эммочкиной смерти он подарил ей кольцо с большим желтым бриллиантом с тремя угольками и трещиной, даже не помнил, как оно в дом попало. В память о подруге. И подарок этот сбил ее с толку: прежде она мечтала выдать замуж свою престарелую дочь, а теперь забрала себе в голову пристроиться на Эммочкино место. Пятый год ходит в гости с арахисовым тортиком и прозрачными намеками. А Евгений Николаевич, смеху ради, делает вид, что вот-вот догадается и предложение ей сделает… Старая дура трепетала, кокетничала, делала многозначительные паузы, а он, провожая ее, подавал ей в прихожей Эммочкино пальто, которое она всё донашивала, а перед самой дверью слегка прижимал к себе ее узкую, покосившуюся в басовую сторону клавиатуры спину. Так что уходила она каждый раз обнадеженная. Она тоже была в числе приглашенных. Вынужденно. Потому что зови не зови, всё равно притащится.
Аппетит к жизни у Евгения Николаевича, всегда преотличнейший, с годами не выветривался, только вкус поменялся. Его теперь тянуло на миниатюру. Даже в пище. Теперь вместо обыкновенной яичницы, которую, невзирая на холестериновую панику, по-прежнему съедал за завтраком, жарил себе два перепелиных яйца и пристрастился к еде, ранее неведомой – ко всякому младенческому овощу, к моркови, горошку, фасоли, но всё “бэби”, самое что ни на есть “бэби”. Даже капусту ел игрушечную – брюссельскую. Врачи предостерегали от молодого мяса, советовали зрелое,