Скачать:TXTPDF
Даниэль Штайн, переводчик

понимают свои народы, а народы — своих правителей. Нет понимания между классами — это Карл Маркс придумал, что одни классы должны непременно ненавидеть другие. Все это даже в тех случаях, когда люди говорят на одном языке! А когда на разных? Как один народ может понять другой? Вот и ненавидят друг друга от непонимания! Не буду приводить примеры, в зубах навязли.

Человек не понимает природы (твоя мать — редкое исключение, она понимает своих кур!), он не воспринимает языка, которым природа яснее ясного указывает ему на то, что он причиняет земле вред, боль и того гляди вовсе уничтожит. И главное непонимание — человек не понимает Бога, что Он ему пытается внушить через всем известные тексты, через чудеса, откровения, через природные бедствия, которые время от времени обрушиваются на человечество.

Не знаю, почему так. Может быть, оттого, что для современного человека важнее не «понимать», а «поос…дать», «овладевать», «потреблять». В конце концов, смешение языков, по преданию, произошло в те времена, когда люди собрались построить башню до небес — то есть явно не понимали, что задачу поставили перед собой ложную, недостижимую и бессмысленную…

А с чего я начал? Поздравляю тебя с днём рождения! Давай повидаемся! У меня для тебя подарочек заготовлен! Позвони в храм, Хильда тебе скажет, где и когда меня можно найти. Или назначь мне встречу!

Твой додо Даниэль.

1983 г., Хайфа

Даниэль — Алону

Дорогой Алон! Ещё два года тому назад у нас с тобой был длинный разговор о непонимании. В тот раз семейный конфликт разрешился очень легко, и мы быстро о нём забыли. На этот раз я прошу тебя попытаться встать на место твоих родителей, особенно матери, и понять, почему они не могут найти в себе силы поддержать тебя, порадоваться твоему выбору, порадоваться, что тебя берут в такую особую школу, куда трудно поступить. Мы все трое — твои родители и я — в твоём возрасте оказались в самой гуще очень мерзкой войны. Я, как ты знаешь, оказался переводчиком в гестапо, твоя мать была связной в варшавском гетто, а отец восемь месяцев пробирался в Палестину через многие страны, охваченные войной. Хочу тебе сказать, что война, как тюрьма и тяжёлая болезнь, — большое несчастье. Люди страдают, теряют близких, лишаются рук-ног и всякое прочее, и, что самое главное, никто от войны не делается лучше. Не слушай того, кто тебе скажет, что война закаляет мужчин, что через войну люди меняются в хорошую сторону. Скорее так — очень хорошие люди и от войны не делаются хуже, но вообще-то — от войны и тюрьмы люди теряют человеческое лицо. Это чтобы ты понимал, почему никто из нас не пришёл в восторг, что ты идёшь в эту особую школу, где не просто военные, а какие-то самые особые из военных — разведчики или диверсанты, не знаю, как и назвать. Я в молодые годы много общался с военными — с немецкими, русскими, польскими, всякими, и все эти годы только одно меня радовало, что я был переводчиком, что ни говори, помогал людям договариваться между собой и ни в кого не стрелял.

Родители твои хотели, чтобы у тебя была мирная профессия, как ты раньше хотел, инженер или программист. Я их понимаю. Но и тебя понимаю — ты хочешь защищать страну. Израиль похож на Голландию: там есть дамба, которая постоянно удерживает море, рвущееся на Нидерланды, то есть на низкие земли, и каждый голландец, даже ребёнок, готов своим пальцем заткнуть дырку в дамбе. Так же существует и Израиль — только вместо моря огромный арабский мир, готовый захлестнуть нашу маленькую страну.

Ты ожидал, что родители очень обрадуются твоему поступлению, а они скорее огорчились — потому что очень тебя любят и боятся за твою жизнь. Что же касается меня, Алон, я буду делать своё деломолиться о тебе. Привет!

Твой додо Даниэль.

1983 г., Негев

Алон — Даниэлю

(надпись на открытке с видом Негева)

Додо! Я ничего не имею против твоих молитв, но не настаиваю. Поскольку на твои молитвы претендует множество людей, можешь поставить меня на последнее место в своём списке.

Твой Алон.

1983 г.

Даниэль — Алону

(надпись на открытке с видом Голанских высот)

Алон! Я поставил тебя последним — после кошки.

Додо Даниэль.

10. Ноябрь, 1990 г.

Из бесед брата Даниэля Штайна со школьниками города Фрайбурга

Я родился в Южной Польше и до семнадцати лет не отъезжал от дома дальше чем на сорок километров. Зато моё первое путешествие, вынужденное и растянувшееся на многие годы, началось, когда мне было семнадцать лет, в день нападения немецких войск на Польшу. Я расскажу вам об этом странствии. Оно для меня значило приблизительно то же самое, что для еврейского народа сорокалетнее блуждание по пустыне. Я покинул Польшу в начале сентября 39-го года, а вернулся в 45-м. Уходил я мальчиком, а вернулся взрослым человеком. В годы войны, не совершая больших переездов, я оказывался то в Западной Украине, которая до того была Восточной Польшей, а потом стала частью СССР, затем в Литве — в независимой, оккупированной русскими и оккупированной немцами, а потом в Белоруссии, которая прежде была частью Польши и тоже оказалась под немцами.

Местечко в Южной Польше, где я родился, — не город, не деревня. Жители — поляки и евреи. На второй день после начала войны началась паника.

До границы с Чехией было всего сто километров, и с той стороны стремительно приближалась немецкая армия. Огромная масса людей двинулась на север. Наша семья, спешно собрав пожитки, погрузила их в фуру. Лошадей не было, мы с братом впряглись, отец подталкивал сзади. Родители были пожилыми людьми, к тому же мать болела, и её мы тоже посадили в фуру. Скорость нашего продвижения была смехотворной. Через несколько километров нас нагнали родственники, и мы пересели в их телегу, запряжённую лошадьми. В телегу перегрузили лишь самое необходимое.

Картина эта стоит перед глазами: забитая повозками дорога, толпы пешеходов, все были очень подавлены: убегали от немцев, но убегали неизвестно куда. На север, на востокОтец был особенно удручён: он предпочёл бы остаться. Он служил в германской армии во время Первой мировой войны, и две его медали, завязанные в носовой платок, лежали во внутреннем кармане пиджака. Его мемориальный мундир, который хранился в шкафу двадцать лет, остался среди вещей, брошенных в фуре. Он хмуро молчал, как всегда в тех случаях, когда ему приходилось подчиняться решениям матери. На бегстве настаивала именно она. Её план был добраться до Кракова, а оттуда ехать на восток. Отцу не нравилась эта идея, он предпочёл бы остаться под немцами.

В памяти от той недели остались постоянные заботы о лошадях — даже с водой было трудно. Колодцы вдоль дороги были вычерпаны, а возле речушек, которые попадались по пути, стояли очереди на водопой. Сена купить было негде, и у меня просто сердце кровью обливалось при виде наших замученных кляч. Эти крестьянские лошадки вовсе не были похожи на тех рослых и холёных коней, которых давали нам на занятиях в манеже кавалерийского полка. Когда мы добрались до Кракова, я распряг их и попрощался. Мы оставили лошадок прямо на улице, недалеко от вокзала, в надежде, что их подберут добрые люди.

Сесть в поезд было очень трудно. Двое суток мы провели на вокзале, и только на третьи нам удалось забраться в товарный вагон. Это был последний поезд, вышедший из Кракова, — через несколько часов железнодорожный вокзал бомбили. Наш поезд попал под бомбёжку через сутки. Поезд не пострадал, но были разбиты пути, и дальше мы пошли пешком. Я думаю, что мы отъехали не больше чем на двести километров. Местного населения почти не было видно — деревни были покинуты, многие разрушены.

Огромная толпа беженцев — удивительно, каким образом столько людей поместилось в одном составе, — потянулась по разбитой просёлочной дороге. Через несколько часов мы узнали, что город В., куда мы шли, уже взят немцами. Обогнать наступающую немецкую армию нам не удалось. Отец бормотал: я же говорил… я же говорил…

Мы решили обойти город: немцев в деревнях не было, они закреплялись только в крупных центрах. Мы свернули с дороги и устроили стоянку в перелеске. Мы с братом были опытные туристы — в «Акиве» нас готовили к освоению новых земель, и мы соорудили родителям небольшой навес и место для отдыха, развели костёр и стали варить кашу из последних запасов крупы.

Пока еда варилась, родители немного поспали. Потом проснулись, и мы услышали, что они тихо разговаривают. Отец говорил: конечно, конечно, ты права…

Мама вынула из сумки четыре серебряные ложки, свадебный подарок тёти, обтёрла их носовым платком и дала каждому по ложке. Мы сели на землю и ели серебряными ложками кашу из закопчённого котелка. Это была наша последняя семейная трапеза. Когда мы поели, мать сказала, что нам настало время расстаться: они слишком стары, чтобы идти с нами дальше.

— Мы будем вам помехой в пути, мы приняли решение оставаться здесь. Мы вернёмся домой, — сказала мать.

Немцы не причинят нам вреда, я служил в немецкой армии, они это учтут. О нас не беспокойтесь, — сказал отец.

— А вы постарайтесь добраться до Палестины. Это будет самое лучшее, потому что здесь вас наверняка заберут на трудовой фронт или придумают что-нибудь похуже. — сказала мать.

Тогда ходили слухи, что немцы будут забирать местную молодёжь, чтобы пускать её перед танками во время наступления.

Родители стояли рядом, такие маленькие и старые, и с большим достоинством — никаких слез, никаких причитаний.

— Только обещайте мне, что вы ни при каких обстоятельствах не расстанетесь, — добавила мать.

Потом она тщательно вымыла в остатке воды четыре ложки, добавила к ним ещё две из сумочки, ещё раз обтёрла платком и полюбовалась. Мама любила эти ложки — они поддерживали самоуважение.

— Возьмите, даже в самые плохие времена за серебряную ложку дают буханку хлеба…

Отец торжественно вынул бумажник — он тоже, как и мама, любил солидные вещи, не по достатку. Он дал нам денег. Думаю, что это было всё, что у них оставалось. Потом он снял часы и надел мне на руку.

Потом я думал — почему же мы так безропотно послушались родителей? Мы были уже взрослые мальчики — мне семнадцать, брату пятнадцать, и мы очень любили их. Я думаю, что в нас была сильная привычка к послушанию, и в голову не приходило, что можно не послушаться, поступить как-то иначе.

11 сентября 39-го года мы расстались с родителями. Когда они ушли по дороге

Скачать:TXTPDF

понимают свои народы, а народы — своих правителей. Нет понимания между классами — это Карл Маркс придумал, что одни классы должны непременно ненавидеть другие. Все это даже в тех случаях,