прикосновения к песку глубокое разочарование овладело мною сразу. Первое, что сразу бросилось в глаза, – колеса бээмвухи полностью из железа, и даже покрышки – не резиновые, а просто покрашенные черной краской. Я лишний раз убедился в том, что это красивое немецкое авто совершенно не приспособлено ни к нашему суровому времени, ни к нашим дорогам. А в это время мой танк героически несся по пересеченной местности, не признавая никаких преград, напролом, с гордо поднятым стволом, и на башне сияла настоящая красная звезда!
Владимир Смирнов
На подножке трамвая
Это было в 1947 году. Мы жили тогда в Ленинграде, в коммунальной квартире, в тринадцатиметровой комнате на пятом этаже, на улице Глинки, рядом с Театром оперы и балета имени Кирова и консерваторией имени Римского-Корсакова. В квартире было шесть комнат, каждую занимала одна семья. В доме не было ни горячей воды, ни ванной, ни парового отопления. Зимой мы топили печку дровами, которые получали по ордеру. Отец с мамой или со мной пилил их, потом колол распиленные чушки, и мы складывали их в подвале нашего дома в поленницы. За каждой семьей было закреплено свое место. Перед тем как затопить печку, отец приносил вязанку дров из подвала на пятый этаж. Обед варили на керосинке или примусе, которые сильно чадили, из-за чего кастрюли быстро покрывались копотью.
Моя мама работала на Кировском заводе, а отец – на заводе имени Сталина. Мы, дети послевоенных лет, часто были предоставлены сами себе. Днем, после школы, играли в футбол на не приспособленных для этого площадках, катались на подножках трамваев, поскольку вагоны были открыты, а двери не закрывались, а зимой было очень модно примотать коньки к валенкам, зацепиться крюком за задний борт грузовика и с ветерком за ним мчаться.
Однажды летом, когда я со своими сверстниками играл в фантики за домом, ко мне подбежала мама и стала меня крепко целовать и обнимать, плача и приговаривая: «Дорогой мой сынок, ты жив!» Оказалось, что на площади Труда под колеса трамвая попал мальчик моего возраста. На нем была рубашка с моим домашним адресом, именем и фамилией. Этот мальчик был из многодетной семьи, их отец погиб на фронте, и моя мама отдавала им вещи, из которых я вырос. Видимо, как многие из нас, он решил прокатиться на подножке и сорвался. К маме пришли и сказали: «Вашего сына задавил трамвай». А я, ни о чем не подозревая, играл во дворе с ребятами.
К сожалению, эта история меня ничему не научила, и лет до шестнадцати я вскакивал в трамвай на ходу. А особенным шиком было соскакивать с трамвая, когда он набирал скорость. Однажды я возвращался домой от двоюродной сестры, шел по Загородному проспекту и увидел трамвай, идущий в сторону нашего дома. Я, как всегда, решил заскочить в последний вагон, побежал, успел ухватиться за поручень, но водитель трамвая увидел меня через боковое стекло и захотел проучить. Он прибавил скорость, и меня потащило по мостовой. Не знаю, чем бы кончилось дело, если бы какой-то взрослый пассажир не схватил меня за воротник пальто и, крепко выругавшись, не втащил на площадку. С тех пор я перестал бегать за трамваями.
Сейчас, вспоминая такие ситуации, я думаю: какие же мы были бесшабашные, и сколько из-за этого в мирной послевоенной жизни появилось детей-инвалидов по своей глупости и по недосмотру старших!
Альбина Огородникова-Ястребова
Шпиономания и зимние радости
После войны было много разговоров, публикаций в газетах и передач по радио о врагах Советского Союза, шпионах, скрывающихся среди нас. «Люди, будьте бдительны – враг есть и среди нас!» – слышали и читали мы с утра до вечера. Дети по своей природе очень впечатлительны, поэтому мы были под гипнозом этой пропаганды.
Моя подруга Нина Соболева и я мечтали встретить шпиона, выследить его и раскрыть его преступные планы. Часто после школы мы бежали на базар, очень близко от школы, внимательно вглядывались в многочисленных нищих – ведь они могли скрывать радиопередатчик под своими лохмотьями.
Однажды нам повезло! Неподалеку от школы мы увидели Его: со стороны базара шел нищий. Разноцветные вязочки, тряпочки болтались на его поясе, веревки, рваная одежда была надета одна на другую; из-за этого он казался большим, толстым. На голове красовалась шляпа, надетая на зимнюю шапку, из-под нее свисал на шею цветной лоскут… Мы с Ниной радостно взглянули друг на друга: шпион! Уж мы не упустим его, наверняка в его лохмотьях спрятан передатчик, по которому он, улучив момент, переговаривается с американцами. Пропустив его вперед, прячась за деревьями, за углами домов, мы двинулись следом, боясь пропустить момент, когда он начнет доставать свой аппарат и передавать азбукой Морзе свои донесения. Азбуку Морзе мы немного изучали в кружке в школе, поэтому сразу бы догадались, что к чему. Очень мы не хотели, чтобы шпион передавал сведения о нашем городе американцам, у нас ведь угольные шахты!
Так мы шли и шли за ним, наблюдая и ожидая, но ничего не случалось. Вдруг мы заметили, что уже темнеет, а мы далеко от школы и от дома, в незнакомой части города. Какие-то заборы тянулись по одной стороне улицы, а на другой – низкие глухие бараки, на улице пустынно. Наш шпион шел себе вперед, смотря под ноги и бормоча что-то время от времени себе под нос. Мы испугались, что он заметил нас, но притворяется, что не замечает, и нарочно нас заманивает. Мы забеспокоились, как найти дорогу домой, и перестали следить за «объектом». Наконец мы вышли на знакомую улицу и со всех ног кинулись по домам.
Скоро мы потеряли интерес к шпионам – другие дела и мысли овладели нами: впереди было много планов – строительство турника, рытье землянки, библиотека… Странно: время было трудное, а детство – счастливое.
* * *
Когда я училась в третьем классе, отец купил мне коньки-«снегурки». Нине Соболевой, моей подружке, мать купила такие же. Это было счастье! До этого мы с ней катались в моих подшитых резиной валенках. Это я упросила отца, чтобы валенки подшили именно резиной, чтобы кататься. Мама была против резины, говорила, что подшить надо старым валенком, но я отца упросила. Мы катались так: на левые ноги надевали валенки Нины, а на правые – мои.
Теперь у нас были коньки! Крепились они тонкими кожаными ремешками, и сами мы не могли затянуть ремешки так туго, как надо, поэтому затягивал кто-то из взрослых. На каток со «снегурками» не пойдешь, там надо было кататься на специальных ледовых коньках – «дутышах», «беговых» и т. д. Да и каток был в парке далеко от нас. На этих же коньках-«снегурках» на льду можно было только падать. Это нас не останавливало. По снегу уже было кататься неинтересно.
Для катания мы приспособили несколько замерзших луж недалеко от дома. Три лужи имели свои имена: самая маленькая звалась «Любимчик» – гладкий лед, но всего три-четыре шага в длину. Среднюю по размеру лужу мы назвали «Лучшая» – лед достаточно ровный и чуть побольше. Самая большая называлась «Глупая» – вся в шишках, ямках. Все они были одно мученье, но мы придумали игру, игру для «Глупой», – кто большее число раз упадет. Обе мы так старались, что шли домой с синяками на коленках и в мокрой одежде, которая замерзала, пока доходили до дома.
Когда я возвращалась домой, мама говорила: «Нет воды кругом, нет грязи, и где ты их находишь?» А что тут непонятного? Город-то угольный, шахтерский – любая лужа, даже замерзшая, была грязной.
Татьяна Кербут
«Беру и помню»
1951 год, летнее утро. Я гордая, на всех смотрю сверху вниз, сижу на диване, диван на телеге, а телегу везет по булыжной мостовой лошадь. Мы переезжаем. До переезда жили в коммунальной квартире, было дружно, весело, и я не понимала, зачем переезжать. Но папа ЗАВУЧ, значит, по моим понятиям, самый главный и нам полагается отдельная квартира. То, что за стенкой новой квартиры общежитие, что туалет почти на улице, а кухня не отапливается, значения не имело. Две комнаты, русская печь, кухня, лестница, отдельный вход и дверь с длинным крючком – богатство!
В новой квартире часто собирались папины друзья с семьями, все сидели за большим столом под розовым абажуром (самым красивым!), заводили самый лучший (так мне казалось) патефон, много пели, читали стихи, разговаривали. В папиных рассказах мелькали непонятные «Земландский полуостров», «Восточная Пруссия», «Нойкурен», но рассказы о войне нас, детей, не заставляли прислушаться, не удивляли, не страшили – мы с этим жили с рождения.
В начале пятидесятых годов дети, и я не исключение, все свободное время проводили во дворе. В нашем дворе было ОЧЕНЬ много интересного: забор, с которого можно прыгать, сарай, в котором удобно прятаться, большая помойка посредине, за которой тебя уж точно не найдут, и склад, в котором мальчишки время от времени что-то взрывали, – и это тоже никого не удивляло, не страшило. Играли в лапту, в прятки, в «десять палочек», в «садовника», прыгали на доске (как родители позволяли? Опасно…). Бывало, что стреляли в спину прохожих ягодами «кракедуса», репейником. Только лет двадцать спустя поняла, что наш «кракедус», который и подкармливал, и давал укрытие во время игр, – это боярышник, а «кракедус» – производное от его латинского названия. Родители ни во что не вмешивались, не мирили, не ругали, за нас не боялись, только в десять вечера слышалось: «Домой!» – но как уйти на самом интересном месте?
Играли мы и в «беру и помню». Ты, принимая от кого-нибудь что-нибудь, должен был сказать «беру и помню», а если забывал сказать – должен был выполнить любое желание выигравшего. Подловить мало кого удавалось, и я решила поиграть с папой. Папа – самый главный, ЗАВУЧ – вдруг проиграет? И тогда… Несколько дней ничего не удавалось, и решила я отнести папе на работу бутерброды. А в те дни, судя по папиному озабоченному виду, на работе происходили главные в учебном году события – госэкзамены. Взяла я бутерброды, одна (пятилетняя!) через весь город дошла до техникума, постучала в дверь, вызвала папу и вручила ему, явно растерявшемуся, сверток. Разумеется, папа не сказал «беру и помню», на что и был расчет.
Дождалась окончания экзаменов, и пошли мы с папой выполнять мое желание. Моим заветным желанием тогда была соломенная шляпка. Наверное, совсем дешевая, но из цветной соломки, маленькая, с резинкой под подбородком, такая красивая! Папа купил мне эту шляпку. На всю жизнь запомнила я дорогу из магазина домой. Я, счастливая, в