наши соседи – и сами голодные – приносили немцам кусочки хлеба. А те через забор давали в обмен самодельные железные колечки женщинам и девочкам, а мальчишкам – губные гармоники и самодельные игрушки.
Еще мы с сестрой Зоей видели немцев и после войны, когда летом жили в пионерском лагере, кажется, около Березовского. Мимо лагеря каждое утро в грузовиках с рядами скамеек возили немцев, мы слышали песню, которую немцы пели. Песня напоминала марш. В детстве все быстро запоминается. Мы, ребята, выучили эту песню на немецком языке и подпевали им. Мелодию до сих пор помню, а слова забыла.
Леонид Левин
Таблетка аспирина
В городе было полно пленных немцев, они ремонтировали и мостили дороги, а на правом берегу Урала даже строили дома. В нашем районе они часто встречались. Мальчишки за табак выменивали у них марки и монеты.
На одной лестничной площадке с нами жили мои старшие двоюродные братья Изька и Нюмка. Их отец погиб на фронте. Изька бешено ненавидел немцев, считал, что с ними обращаются слишком мягко. Вообще характер у Изьки был горячий. Упрямый и прямолинейный, он судил обо всем жестко и категорично.
Как-то мы проходили мимо группы пленных, расположившейся у торцевой стены нашего дома. Их охранял один солдат с автоматом. У немцев, видимо, был обеденный перерыв, они сидели на земле, прислонившись к стенке, у каждого в руках было по огромному ломтю хлеба, густо намазанного маргарином.
– Посмотри на них! – сказал Изька. – Вояки, мать их! Пол-Европы завоевали! Наш хлеб жрут, да еще и белый! Ты давно видел белый хлеб? Чего с ними церемонятся, никак не пойму! Я бы их всех расстрелял, да и дело с концом!
Я покосился на Изьку. На его лице была написана такая жгучая ненависть, что мне стало не по себе.
– Ты-то как считаешь, Лешка? – толкнул он меня в бок.
Я неопределенно пожал плечами. Но Изька, похоже, и не ждал ответа.
Я ничуть не меньше Изьки ненавидел фашистов. Но это была отвлеченная ненависть к обобщенному врагу, не имевшему конкретного лица. Глядя же на живых пленных немцев, жевавших бутерброды с маргарином (кстати, хлеб был не таким уж белым), на их равнодушные, пустые лица, я не испытывал ничего, кроме острого любопытства и, стыдно сказать, жалости.
Немцы-доходяги (дистрофики, полубольные) без конвоя ходили по квартирам, побирались.
Как-то к нам постучался немец, худой как палка, с воспаленными глазами, без головного убора. С трудом разлепляя спекшиеся губы, он, держась за голову, повторял:
– Дер копф… дер копф тут вей!..
Мама вынесла ему таблетку аспирина и воду в железной кружке. Немец запил таблетку водой, сказал: «Данке шён» – и поплелся по лестнице вниз.
Другой немец-доходяга однажды стучался в квартиры нашего подъезда, на ломаном русском языке просил милостыню. Мама вышла на лестничную площадку, подала немцу немного супа в поварешке, он начал его жадно глотать. В этот момент из своей квартиры вышел Изька и оторопел, но только на мгновение: он подскочил, выбил поварешку из рук немца и с криком прогнал его. Испуганно вжав голову в плечи, тот покорно стал спускаться. Не будь немец так жалок и немощен, Изька просто спустил бы его с лестницы.
– Тетя Маня! – с сердцем сказал Изька. – Он, гад, может, твоего брата убил, а ты ему жрать даешь! Эх ты!
На шум из квартиры вышел Нюмка. Увидев плачущую тетку и разъяренного брата, он хотел было сказать что-то примирительное, дескать, что уж так с доходягой-то, но Изька велел ему заткнуться, если не хочет получить в ухо.
Дмитрий Тартаковский
Суд над военными преступниками
В памяти остался суд над немецкими военными преступниками, проходивший в 1947 году в Новгороде в помещении городского театра. Подсудимых – человек десять, от генерала, командовавшего дивизией, действовавшей на Новгородчине и осаждавшей Ленинград, до ефрейтора.
Пропустить такое событие мы, конечно, не можем, сбегаем с уроков и правдами и неправдами проникаем в театр. В фойе театра на стендах – фотографии трупов, разрушенного города, сожженных деревень, на столах – простреленные иконы, портсигары и безделушки, сделанные из позолоченного металла купола Софийского собора. Само судебное заседание проходит на сцене театра: подсудимые за барьером. Генерал – подтянутый, прямой, держится надменно и на вопросы отвечает кратко. Яволь! Противоположность ему – ефрейтор, отличавшийся особой жестокостью в карательных экспедициях. Крупный, рыжий, в потрепанном мундире, в суде он был тихим и угодливым. Но вот суд вызывает на допрос одного из свидетелей, сгорбленного старика с седой бородой. Судья просит его рассказать, что делали немецкие каратели в его деревне. Старик рассказывает, как немцы пытали и расстреливали жителей деревни, как потом деревню сожгли.
– Узнаете ли вы кого-либо из подсудимых? – спрашивает председательствующий.
– Вот этот немец был в нашей деревне, – указывает пальцем на рыжего ефрейтора старик, – командовал солдатами и сам расстреливал деревенских.
Председатель суда задает вопросы ефрейтору, тот всё отрицает. И тут старик выбегает из-за трибуны и прямо на сцене, перед судом и всеми присутствующими, расстегнув ремень, спускает штаны, задирает рубаху до груди и показывает суду свой живот, весь в шрамах.
– Вот этот фриц пытал меня! Заливал мне в глотку воду, а потом бил дубинкой по животу, так что лопалась кожа!
Подтянул штаны, подошел к барьеру, где сидели немцы, и плюнул в рыжего. Охрана даже не успела среагировать.
Елена Шор
В 1945 году…
Помню, как я первый раз увидела пленных немцев. Я стояла на улице Горького рядом со входом в метро «Маяковская» и наблюдала, как мимо медленно бредут одетые в серо-зеленые грязные шинели понурые немецкие солдаты. Они шли по улице Горького от Белорусского вокзала в центр. За последними немцами ехала машина и мыла мостовую дезинфицирующим раствором. Они показались мне совсем не страшными, а грустными и очень усталыми.
Потом я увидела немцев, которые пристраивали к старому зданию КГБ на Лубянке правое крыло (если смотреть от метро). Немцы работали за высоким забором из неструганых досок. Мы подходили к забору слушать, как они играют на губных гармошках в обеденный перерыв. Мелодии были незнакомые, и нам очень нравились. Иногда в щели между досками мы просовывали им кусочки хлеба. Они нас благодарили.
Всю войну взрослые пугали меня немцами: «Тебя первую убьют, потому что ты – еврейка». Когда я увидела живых пленных немцев, мой физический страх перед ними развеялся.
* * *
В 1945 году вернулась из лагеря тетя Шура.
Ее освободили на два года раньше срока за хорошую работу и примерное поведение. А получила она свои десять лет только за то, что была сестрой моей мамы, расстрелянной вместе с моим отцом в тридцать седьмом году по ложному обвинению.
То, как тетя Шура жила до лагеря, я знала только по ее рассказам: яркая интересная жизнь и три мужа – один белый, один красный и один архитектор, который спроектировал вестибюль станции метро «Арбатская». И как они до революции занимали весь первый этаж в доме в Дегтярном переулке.
А после лагерей я увидела старую (хотя было ей около пятидесяти лет), высохшую женщину без передних зубов и с бельмом на одном глазу. Я запомнила, хоть и не понимала, что оно значит, странное слово «пеллагра».
Я тетю Шуру совсем не испугалась, потому что сразу поняла, что она меня любит и очень добрая. У меня появилось место, куда я могла удрать из дома. Тетя Шура вернулась в квартиру на Дегтярном, где ей принадлежала теперь только одна комната, и даже не ей, а другой племяннице, которую она успела туда про-писать.
А сама тетя Шура могла по закону проживать только за 100 км от Москвы, поэтому в свою комнату она пробиралась тайком. Соседи про это знали и могли в любую минуту на нее заявить в милицию. Поэтому тетя Шура часто вне очереди мыла полы в коридоре и вела себя очень тихо. Но они все равно иногда заявляли. Несколько раз мы с ней вдвоем находились в ее комнате, слышали, как соседи открывают дверь милиционеру, и тетя Шура успевала вылезти в окно и уйти – благо квартира была на первом этаже. Я помню, как милиционер заходил в комнату, открывал дверцы шкафа и искал ее там. А иногда она не успевала убежать, ее задерживали, отводили в милицию и брали подписку о том, что она уедет. Она уезжала, но все равно потом возвращалась. И я к ней опять прибегала – за теплом.
В ее комнате было несколько красивых вещей, которые я любила рассматривать: картины с женскими головками, фарфоровая статуэтка девушки в кружевном платье и нарядной шляпе, которая называлась «Маркиза», старинная посуда. Все эти вещи по одной мы с тетей Шурой относили в комиссионный магазин в Столешниковом переулке. Ведь у тети Шуры не было продовольственной карточки. А одежду мы носили продавать на Палашевский рынок. Я прыгала от радости, когда мы собирались тащить какую-нибудь вещь на продажу, потому что знала, что потом мы пойдем в Елисеевский гастроном. Он был «коммерческим», то есть там продавали продукты за деньги, а не выдавали по карточкам. Мы приходили туда за два часа до открытия и становились в длинную очередь в Козихинском переулке. В магазине я застывала с открытым ртом и глазела на хрустальные люстры, расписной потолок и вазы с конфетами за стеклом прилавка. Там были немыслимые деликатесы: сыры, колбасы, рыба… Тетя Шура вела меня в отдел чая и кофе и показывала огромную вазу из белого и синего хрусталя, которая называлась «баккара». Кофе тетя Шура страшно любила и всегда покупала хоть немного. С тех пор и я его люблю.
Умерла тетя Шура через два года после возвращения. В своей любимой Москве.
Анатолий Зайцев
Дело Константина Дитриха, моего дяди
Буквально на следующий день после освобождения Киева дядя Котя пришел в военкомат, рассказал, как очутился в оккупации, и попросил направить на фронт. Просьбу удовлетворили…
Служил он в медсанбате (зубной техник, значит, близок к медицине). Участвовал в боевых действиях. За спасение раненых (под обстрелом выносил с поля боя) награжден медалью «За отвагу». В одном из боев, от взрыва мины или снаряда, был контужен и ранен в голову. Какое-то время лежал в госпитале. В Западной Украине (Львовская область, село Ниженковицы, под Дрогобычем) помог молодой девушке избавиться от дизентерии. Звали ее Наташа Демкович. Знакомство перешло в дружбу, а затем и взаимную любовь.
Победу встретил в Чехословакии. После демобилизации вернулся в Киев с молодой женой. Устроился работать зубным техником в эвакогоспиталь. Впереди – счастливая, мирная жизнь.
Наша семья в то время занимала четырехкомнатную квартиру на Татарской… Две комнаты были у молодых и две – у