повернулся на правый бок – он всегда спал на правом боку – и положил левую руку на обувную картонную коробку, которая стояла рядом на стуле.
Он не спал, прислушиваясь к звукам, доносившимся с темной улицы. Вот по булыжнику процокали лошадиные подковы – это извозчик дядя Коля возвращается домой. Из-за стенки слышно приглушенное бормотание соседа, бывшего танкиста. Потеряв в подбитом, горящем танке левую руку, он до сих пор воюет во сне.
А вот остановилась машина, старый ЗИС или «эмка», двигатель продолжает работать. И от его мерного стука мороз идет по коже. Теперь надо ждать, не раздадутся ли чьи-то гулкие шаги в подъезде.
В 1949–1950 годах в Тбилиси сотрудники НКВД, или, как его еще продолжали называть в народе, ГПУ, брали всех, кто побывал в плену или каким-то другим образом «запятнал» свою биографию. Люди потом исчезали, и не принято было спрашивать – куда. Поэтому по ночам горожане всегда с тревогой прислушивались к шуму подъезжающих машин.
Взять могли любого из любой семьи. И мужчину, и женщину. Спрашивали только фамилию.
Женщина сидела за столом у лампы и что-то шила. Теперь, пока на улице работает мотор машины, ей будет не до сна. Ведь она знала то, чего пока не следовало знать маленькому мальчику.
В их семье было достаточно причин для ночных тревог. Ее родной дядя Нико был в свое время отчаянным «маузеристом» – противником советской власти. В конце двадцатых годов он был осужден за антисоветскую деятельность и сослан в Белгород, где скончался в конце войны. Как легенду, в семье передавали строки из его заявления-отречения: «Борьбу против советской власти прекращаю, но от идей своих не отказываюсь». Дяде еще повезло со следователем – за такие слова его запросто могли расстрелять.
Другой ее дядя, будучи заместителем наркома финансов, был репрессирован и сослан в Сибирь за то, что провожал на вокзале своего начальника, который сразу по приезде в Москву был объявлен «врагом народа». Обоих прямо на вокзальном перроне и арестовали: одного в Тбилиси, а второго через три дня в Москве.
Но это были, так сказать, полузатертые тревоги прошлых лет. А вот недавнее, фронтовое, порождало в ее душе действительно реальную тревогу. Муж ее, молодой лейтенант, вместе со своими одноклассниками добровольцем ушедший на фронт и вернувшийся инвалидом, был корректировщиком огня. Это означало, что, пробираясь на передний край или в тыл врага, он по рации передавал в свой артиллерийский дивизион координаты целей. И в декабре сорок первого, под Яхромой, его накрыло немецкой миной. Семь долгих ночей сопровождавший его солдат, Сергей Солдатов, ползком тащил на себе раненого командира, рацию и шифровальную машину в расположение советских войск. Наверное, можно было бы обернуться быстрее, но потеря рации и шифровальной машины означала расстрел. В лучшем случае штрафбат. Поэтому приходилось тащить на себе тяжеленные радиоприборы.
Эти семь суток пребывания на ничьей территории могли быть вполне достаточной причиной для ареста.
Женщина продолжала шить, прислушиваясь к любым звукам, раздающимся в ночи. Мальчик ее спал, и вроде как все было спокойно. Но она ошибалась – мальчик не спал. Он знал то, чего не знала мать. В свои пять лет из обрывков взрослых разговоров он, как из мозаики, сумел составить для себя картину жизни, разделенную на белый радостный день и черную ночь. И еще он видел странные безликие фотографии в бабушкином альбоме. Это были семейные групповые фотографии, из которых бабушка маникюрными ножницами вырезала лица своих родных и близких – тех, кого власти арестовали и объявили «врагами народа». Оставить эти фото нетронутыми означало навлечь на семью большие неприятности.
Поэтому каждый вечер мальчик собирал свои любимые игрушки в картонную коробку и перевязывал шпагатом. Если бы страшное ГПУ пришло их выселять, у него всё уже было готово для дальней дороги.
Им тогда повезло: отца не арестовали, их семью не выселили.
Мальчик c тех пор вырос и постарел, игрушки из той коробки давным-давно затерялись, но безликие фотографии из бабушкиного альбома, напоминающие кадры из фильмов ужасов, по сей день хранятся в семье, как страшные реликвии послевоенного детства.
Роза Логвинская
(записала внучка Таша Карлюка)
Война закончилась. Мы едем в переполненном душном вагоне. Вши, мухи, вонь. Старики, что ходят под себя, груднички кричат. Женщина расстегнула засаленную рубашку – кормит сына. Малыш умолк. «Показала всем свои груди и не стесняется!» – думаю я, но никому не говорю. О таком не говорят – робею. Безрукие, одноглазые солдаты играют в карты. Кто-то спит. Кое-где лежат трупы. Им повезло – хоть и звучит дико. Кто ехал один, за кого некому было заступиться, тех выносили на перрон во время остановок и оставляли их там – чтобы место не занимали. Прижимаюсь к маме, закрываю глаза. «Давайте уже приедем!» Мама говорит: «Еще немного осталось, потерпи. Еще чуть-чуть – и новая жизнь». А где можно было отыскать новую жизнь во время войны? Во сне! Во сне мы с папой и мамой катались на каруселях, ели мороженое. Во сне у меня были длинные волосы и красивое, чистое платье. Во сне я ела свежий хлеб, а не собирала завалившиеся под русскую печь крошки. А где сейчас папа? Неизвестно. Почти побритая наголо девочка в заштопанных чулках и выцветшей кофте – вот кто я.
Остановка. До нашей ехать еще более часа. Мамочка с тетей Лизой, оставив в вагоне своих стариков-родителей и нас, детей, которых четверо на двоих, вышли на улицу. Если бабушки-торгашки будут добры, они вернутся с куском хлеба. Я смотрю в щель, что между досками в вагоне, смотрю на перрон, на маму, тетю Лизу. Полная женщина в красивой косынке крутит носом, глядя на то, что предлагает ей мама с тетей. Идут к другой. На перроне много людей, я теряю маму из виду. «Розочка, ну где там наши?» – спрашивает у меня бабушка. «Бабуся, я их не вижу». Поезд тронулся в эту минуту. Я судорожно пытаюсь отыскать в толпе маму, тетю Лизу. Они пропали. Мы, дети, начинаем кричать, плакать, но их нет. Поезд с каждой секундой начинает ехать все быстрее. Двое больных стариков – дедушка почти не ходит, бабушка почти не видит – остались с детьми, самому старшему из которых двенадцать лет. Во время войны не умерли, так вот сейчас самое время… Я лихорадочно вглядываюсь в щель, через которую еще недавно видела мамочку, и что я вижу? Я вижу двух худых, замученных женщин в лохмотьях, бегущих за поездом. Это мама и тетя Лиза. Мы орем неистово, а они спотыкаются, поднимаются и вновь бегут. Небольшой кусок хлебца, который таки удалось обменять, тетя Лиза случайно роняет на землю. Она хочет вернуться за ним, но мама резко хватает ее за руку. Две обессиленные женщины из последних сил пытаются догнать поезд, где их дети и родители, но увы…
В эти минуты я поняла, что такое война. Мне восемь лет, и самого дорогого человека – моей мамочки – больше не будет в моей жизни.
Но что это? Поезд замедляется, а вскоре и вовсе останавливается. Он никуда и не собирался уезжать – его просто переводили на другие пути. И вот в вонючем, грязном вагоне сидят, обнявшись, две женщины, их родители и дети. Слез не осталось – все выплакали. Они молчат.
«Еще немного осталось, потерпите. Еще чуть-чуть – и новая жизнь».
* * *
С Настей Зайцевой мы дружили с первого класса. Но вот мы уже заканчиваем третий, а я ни разу не была у нее дома, тогда как она бывает у нас часто. «Настя, я все стесняюсь у тебя спросить, а почему ты меня к себе не приглашаешь?» – решаюсь спросить я. Настя смущается и начинает оправдываться: «Ну, ты понимаешь, у меня бабушка болеет. Выздоровеет – приглашу». На следующий же день я встречаю Настину бабушку в магазине. Выглядит она здоровой, но я Насте ничего не рассказываю. Решаю не напрашиваться.
Прошло время, Настя приглашает меня к себе. У Насти отдельная комната, много игрушек, одежды. Куда мне до нее – где пять человек в одной комнате, одежду донашиваю за старшими, из игрушек – одна маленькая куколка. Мы с Настей дома одни. Пьем чай с конфетами и печеньем. Я молчу и любуюсь красотой их люстры, дивана, пианино, книжным шкафом. Настя улыбается и, как хорошая хозяйка, заприметив, что конфеты закончились, берет пустую вазочку и идет в кухню за добавкой. А я начинаю рассматривать фотографии, что висят на стене. Фотография, где она с бабушкой, портрет ее мамы, отец с огромным псом в ногах. А это что? Фотография нашего класса. Лица троих закрашены зеленкой – Сони Спиваковской, Эллы Берман и мое. «Настя, а зачем ты нас разрисовала?» – спрашиваю я.
Оказалось, в их семье не любят евреев. Отец приказал закрасить наши лица. После этого мы с Настей общаться стали реже. Через неделю Настя и вовсе перестала ходить в школу. Учительница нам сказала, что у нее ветрянка. «Дети, кто из вас уже переболел ветряной оспой?..» И, не дождавшись ответа: «Резникова Роза, а ты уже переболела ветрянкой?» В детстве я не особо умела врать: «Переболела!» Учительница обрадовалась: «Вот и славно! Проведаешь сегодня после уроков Зайцеву, домашнее задание отнесешь».
Шла я неохотно. Позвонила в их звонок. Дверь отворилась. Передо мной стояла Настя. Все ее лицо было в зеленую крапинку. Из комнаты послышался мужской голос: «Настя, кому я сказал – быстро в постель! Бабушка откроет! Тоже мне, вздумала!..» А потом я увидела и само тело. Это был Настин отец. Его лицо и руки тоже были зелеными.
Михаил Лукомский
Пятерка по рисованию
Москва, декабрь 1949 года. Двадцать первого декабря – день рождения «лучшего друга детей» Иосифа Виссарионовича Сталина, ему исполняется семьдесят лет. Наш учитель рисования дает нам задание на дом: нарисовать… президиум торжественного юбилейного заседания в Большом театре. Даны четкие указания – нарисовать длинный стол под красной скатертью, красные знамена, даты: 1879–1949, а между ними оставить место для портрета именинника. Портрет было рекомендовано аккуратно вырезать и наклеить.
Об особо важном задании я рассказал соседке по коммунальной квартире Елизавете Федоровне. Она приняла самое активное участие в поисках портрета вождя, принесла на кухню стопку старых номеров журнала «Огонек», и мы начали выбирать. Вскоре на развороте одного из «Огоньков» нашли картину под названием «Утро нашей Родины»: в центре юбиляр, а у него за спиной – бескрайние колхозные поля и огромные заводские корпуса. Баба Лиза бережно вырезала портрет, а оставшуюся часть картины сожгла на газовой плите.