Вот тогда мне вспоминался страшный отрывок из «Руслана и Людмилы», который я знала наизусть еще до войны: «Померкла степь. Тропою темной задумчив едет наш Руслан и видит: сквозь ночной туман вдали темнеет холм огромный и что-то страшное храпит… Найду ли краски и слова?! Пред ним живая голова!»
После таких встреч мне снились кошмары и погони: ведь в мае сорок второго года мы бежали в румынскую зону и имя мое было не Валентина Лис, а Валентина Ивановна Изотова, и его нужно было твердо помнить. (Мама специально подсылала доверенных людей спрашивать меня, как мое имя. Я ни разу не ошиблась, отвечая: «В.И. Изотова», а потом неизменно добавляла: «А Яшка Лис эвакуировался под диван».)
Поезд шел быстро. Только однажды эшелон остановился и побежали люди: они просили соли и хлеба. Мама через заграждение двери насыпала какому-то мальчишке стакан соли, на что соседки по вагону сказали, что доброта до добра не доведет. А я молча спорила с ними: даже в сказках про Бабу Ягу добро всегда побеждает, и даже сама Баба Яга добрая, потому что кому-то дает клубочек, кому-то голубка́, чтобы показать правильную дорогу.
Брест-Литовск оказался конечной остановкой и походил на большую праздничную ярмарку, по которой прошла орда Тамерлана. Это впечатление особенно укреплялось в районе вокзала, где наши воины-победители бросали то, что нельзя было переправить на родину. Как взятое в плен стадо носорогов, громоздились рояли, пианино, даже арфы! А уж брошенных лакированных детских колясок была тьма-тьмущая, и мы потом играли – представляя их танками, наезжали, таранили друг друга. Из поверженной Германии тащили фарфоровые статуэтки и многое прочее, что в разрушенном хозяйстве не могло пригодиться. (Невольно вспоминается есенинская «Анна Снегина»). Но взрослые говорили, что самые умные и ловкие везут не барахло, а чемоданы с иголками: швейными и для патефонов.
Папу моего поставили на осмотр трофейной автотехники, потому что он был командиром автороты связи. В его роте были шоферы и радисты, с ними он проверял годность «студебеккеров», BMW и «Харлеев». Однажды папа попытался посадить меня на мотоцикл и показать, как им управлять, но я очень боялась этих черных машин: ведь на них ездили фашисты с собаками-овчарками. (Я так и не смогла научиться ездить на велосипеде и на мотоцикле ИЖ, даже став взрослой: у меня плохо было с вестибулярным аппаратом. Считали, что я попала под взрывную волну, когда играла во дворе во время воздушной бомбежки Симферополя…)
Снова подходило первое сентября. Мне было уже восемь, и ждать было больше нельзя, да и война будто уже окончилась. Но опять война – война с Японией! То ли потому, что Япония была где-то далеко, или слово «война» меня так уже не пугало, я не очень вникала в ход военных событий, но песню про «Варяга» знала и пела: «Врагу не сдается наш гордый “Варяг”…» Об атомной бомбежке японских городов узнала из разговоров папы и мамы, и снова у меня появился страх.
1 сентября 1945 года я не помню, будто и не было праздника: все торопились занять место за партой, даже садились по трое. Учительницы я тоже не помню – ни ее имени, ни вида, помню только жутко твердое произношение «трапка», «бруки» и какие-то «щелкающие» звуки в шипящих. Возили нас в школу из гарнизона зимой на низких широких санях-розвальнях. Лошадка была маленькая и вся всклокоченная. К весне, когда пригрело солнышко и дорога растаяла, мы все еще ездили на санях. За нами гнались какие-то всадники и стреляли. Я их не видела, так как сидела прямо за возницей. Говорили, что нас пытались догнать «бендеровцы». Володю, сидевшего сзади, хоронили всем классом. А я смотрела и думала: «Как это – умереть? А если все умрут, как я узнаю, что я тоже умерла?»
Хотя прошел почти год со Дня Победы в сорок пятом году, мы по-прежнему играли в войну и еще в прятки, но с военным уклоном. В одном из сараев мы обнаружили шашки дымовой завесы и, не дожидаясь темноты, прятались за дымом. Очень было обидно, когда меня находили и говорили: «Ты убита!»…
…Дивизию расформировали, демобилизованные уехали. А мы, три семьи, остались ждать нового назначения. Так мы все вместе попали в Подмосковье, которое теперь стало Большой Москвой. Вот там-то, в Ватутинках, и началась моя настоящая учеба и настоящая война с теми, кто пороха не нюхал и в оккупации не был…
Я пришла во второй класс, где уже сложился свой коллектив, пришла отличницей. Это первое, что настроило класс против меня, так как на любой вопрос Полины Михайловны я поднимала руку и четко отвечала. Помню такую сцену: Беккеровский рояль и себя на кипарисовой скамеечке под ним, а над моей головой рокочущее море звуков, то радостных, то тревожных). Бабушка Вера и родители очень заботились о моем развитии и воспитании, и до февраля сорок второго года я была в семье единственным, а у многочисленных тетушек – самым младшим ребенком. Во-вторых, моих одноклассников очень раздражала моя фамилия, и они стали меня дразнить: «Жид, по веревочке бежит!» Я несколько раз объясняла им, что я – караимка, а не еврейка, и даже немцы в оккупации нас не тронули. Тогда мои одноклассники сказали: «Значит, вы – предатели!» Вот такого оскорбления я не могла снести. Я бросилась к обидчице, и, хотя Люська Акатова была выше и крупнее меня, я свалила с ног ее, не ожидавшую атаки, на землю своим стремительным броском и била-била-била… бабушка Вера играет на рояле ногами в брезентовых английских сапогах.
Ребята стояли вокруг и оцепенело смотрели на мой приступ безграничной ярости, и никто не посмел вступиться за Люську. С того памятного дня мальчишки меня «зауважали» – я стала «своим парнем в доску». Вообще, мне с мальчишками было легче дружить: я играла с ними в футбол до пятнадцати лет, а потом они ставили меня судьей. Я поднимала штангу и хорошо прыгала в длину. Когда мы перешли в пятый класс, нас перевели в другую школу, ходить в которую нужно было через кладбище. И девчонки со мной тоже подружились, больше всех Зина Стручева, которая единственная из них приняла меня сразу в сорок пятом. (С ней я встречалась, уже покочевав с папой по другим гарнизонам и снова попав в Подмосковье, перед окончанием средней школы. А фотографию Люськи Акатовой в школьной форме с пионерским галстуком, подаренную мне в пятом классе, я храню до сих пор.)
На каждый период моей теперь уже долгой жизни, у меня было всего по одной подруге – Зина осталась первой и незабываемой. Отец ее погиб в войну, а малограмотная мама работала в солдатской столовой судомойкой, кормила своих троих детей: с работы она иногда приносила головы от селедки. Мама Зины топила печку, варила картошку в мундире, и мы, сидя на припечке, клали вареную картошку на чугун печи, чтобы шкурка картошки слегка поджаривалась, будто пеклась в костре, и с удовольствием «препарировали» головы сельди, облизывая все косточки и выгрызая мозг. Особенно радовались, если доставались головы с длинной «шеей». Хлеба было мало: еще не отменили карточки. И все равно это было счастливое время, полное надежд…
Были в моей послевоенной «пятилетке» и удивительно радостные события, касавшиеся меня лично, и грандиозные праздники для всей поднимающейся и строящейся страны: 800-летие Москвы; матч на стадионе «Динамо» с вратарем Хомичем, которого тогда называли лучшим голкипером; и военно-воздушный парад на Тушинском аэродроме, где папа купил для Светочки цветной козырек, а для меня, в целях экономии средств, мамочка заранее закоптила стеклышко. А внутри нашего детского сообщества такие волнующие памятные события: прием в пионеры; почетные грамоты «за успехи в учебе и примерное поведение» с портретами Ленина и Сталина; единственный билет на всю школу на елку в Москву для отличников; поездка в пионерский лагерь на войсковой машине с надписью на брезентовом верхе «Люди»; участие в концерте после окончания смены в лагере в Центральном театре Красной Армии в Москве. (Я очень переживала, успеет ли мама купить мне на выступление хоть какие-нибудь тряпичные тапочки вместо мальчиковых ботинок, в которых я ходила в лагере.)
И исполнение тайного заветного желания – получить на день рождения часы-штамповку, которые и чинить-то нельзя. Родители поехали за ними в Москву, а вернувшись, сказали, что часов не нашли и потому купили мне губную гармошку. Я не расстроилась: подарок есть подарок. Открыв коробочку, онемела – прыгала до потолка и долго еще не хотела надевать одежду с длинным рукавом. К часам прилагался настоящий солдатский вещевой мешок с хлебом, вареной в мундире картошкой, сушеной рыбой – воблой и ситро в слегка помятой солдатской фляжке для пикника с друзьями на берегу Десны – первые шаги самостоятельности.
Александр Кабаков
Письмо от писателя
Как почти всякий сочинитель, я высосал свое прошлое, перегнал его в тексты – так самогонщик перегоняет в отраву все, что растет в его саду. Мое послевоенное детство осталось в моих романах, главным образом в «Последнем герое» – там даже почти точно описаны обстоятельства моего зачатия – и во «Все поправимо». Да, еще были воспоминания об отце – но не о себе… Это не значит, что мои романы автобиографические, характеры героев совсем не мои, да и события многие я придумал, – но немало позаимствовал из собственной судьбы. Однако строго документального описания моей детской жизни нет и не было бы, если б не эта затея – собрать такие свидетельства разных, уже очень пожилых людей. Спешить надо, все мы на выходе…
Я родился осенью 1943 года, на переломе войны, за десять лет до смерти Сталина. Появление мое было следствием отпуска отца с фронта. Он войну – с первого дня до Кенигсберга, а потом и до победы над Японией – прошел, будучи инженером-путейцем, в железнодорожных войсках. Однажды, во время налета немецких бомбардировщиков на строящуюся его ротой рокаду, он спрыгнул в окоп, а пленные немцы, которые были приданы роте как рабочая сила, начали заваливать этот окоп шпалами, хоронить заживо вражеского офицера. Старшина роты положил их из автомата, а отец отделался контузией, получил отпуск для лечения и потом попал на формирование новой части… В госпиталь к нему добралась из эвакуации моя мать – и я возник в результате контузии, что, боюсь, сказывается до сих пор.
После рождения, младенцем, я жил в Новосибирске, куда из разных мест – из Отрошки под Воронежем, где отец работал до войны помощником начальника железнодорожной станции, из Москвы, где обитали мои