Скачать:TXTPDF
Детство 45-53- а завтра будет счастье

тетки и дядьки – была эвакуирована вся моя родня по матери. Там мы просуществовали в бревенчатом бараке до конца войны. Никаких воспоминаний об этом, действительно великом, событии не осталось, ведь в мае сорок пятого мне не было двух лет. Хотя кое-что из времени даже более раннего помню. Например, у меня была кофточка с медными пуговицами, а на пуговицах якоря. Я ее очень любил и называл «иcпосылка». То есть, видимо, она была из американских посылок, которыми простые американцы помогали простым русским в борьбе против общего врага. Это шло помимо ленд-лиза, кроме виллисов, студебеккеров, тушенки и прочей военной помощи на государственном уровне…

Отец закончил войну старшим лейтенантом с двумя орденами Красной Звезды и без единой царапины, если не считать сломанной ключицы и сотрясения мозга от шпал. Повезло невероятно – провоевал от звонка до звонка в действующей армии и остался в живых. Повезло тогда – как потом везло не один раз – и мне: отец вернулся. Большинство-то пацанов моего и предыдущего поколения остались безотцовщиной.

Итак, шла массовая демобилизация, отца уже ждали друзья по институту инженеров транспорта, приготовили ему место в наркомате путей сообщения. Но тут СССР начал – на основе трофейных ракет «Фау-2» – создавать свои баллистические ракеты и строить первый советский ракетный полигон. Туда, в совершенно мирное и глухое приволжское село Капустин Яр, собирали служить офицеров с хорошим техническим образованием. И в демобилизации отцу отказали – партия и командование выбрали для него другую жизнь. Переподготовка в Москве (артиллерийская академия в огромном здании Екатерининского Сиротского дома) – и на полигон. А мы, мать, ее мать и я, следом за ним поехали в Капустин Яр (военные его называли кратко – Кап Яр). Ехали едва ли не месяц, в теплушке, выделенной на две офицерские семьи. Печку железную топили, варили суп, стирали белье… В Кап Яре, в быстро выстроенном военном городке, отделенном от села колючей проволокой и строгими проходными, мы прожили ни мало ни много тринадцать лет. Там я окончил школу, там в шестом классе отчаянно влюбился в свою будущую первую жену, оттуда послал в журнал «Юность» первое свое сочинение и получил первый отказ…

Два года, пока строились двухэтажные, поселкового стиля, восьми– и двенадцатиквартирные дома для офицеров, мы снимали сначала подвал под деревенским домом, где до нас держали зимой овец, а потом половину хаты, почти все место в которой занимала русская печь. В подвале, стаскивая вечером в субботу через голову гимнастерку, – всю неделю офицеры проводили на пусковой площадке, там и ночевали в вагончиках, там было много работы и спирта – усталый и не вполне трезвый отец стукался руками о глиняный потолок… Я спал с бабушкой на одной кровати. Укрывались мы с головами, потому что с потолка падали мокрицы величиной с майского жука. Еда была странная – вроде как у таможенника Верещагина из «Белого солнца пустыни». Помидоры, арбузы, дыни, пахучая баранина, огромные ахтубинские сомы… И браконьерская (кажется, понятия «браконьерство» еще не было) черная икра. За литровую банку мужики просили денег на бутылку, тогда двадцать один семьдесят за дорогую водку, так называемую «белую головку», – горлышко было запечатано белым сургучом.

А хлеба не было. Вернее, его привозили автофургоном раз в неделю, за ним выстраивались очереди во всю главную пыльную улицу, вперемежку местные бабы в выцветших ситцах и жены офицеров в крепдешине. Впрочем, и продуктовая привилегия у офицерских семей была – раз в месяц паек. В нем давали конфеты «Мишка в лесу», коробку шоколадного ассорти с оленем на крышке, печенье «Октябрьское», консервы «Печень трески в масле» и, главное, два килограмма муки.

Но хлеба хотелось ужасно.

Однако это был голодный сорок седьмой, и нам могла завидовать едва ли не вся страна. Вплоть до отмены карточек, когда – как спустя почти полвека, после гайдаровского освобождения цен – в крупных городах появилось сразу всё…

Вечерами ходили в деревенский клуб, помещавшийся в бывшем сельском храме, огромном обезглавленном строении. Полусгнивший остов купола валялся в высокой траве позади него… В клубе бесконечно показывали трофейные фильмы: «Индийскую гробницу», «Багдадского вора», «Девушку моей мечты»… По малолетству я оставался к ним совершенно равнодушным, а «Серенаду Солнечной долины», перевернувшую – вместе с джазовыми передачами «Голоса Америки», которые лет в двенадцать стал ловить приемником «Урал» – мою жизнь, я посмотрел много позже.

В школу я пошел, когда мы уже переселились в военный городок. Это был – о Боже, было ли все это? – пятидесятый год. Вскоре, мне теперь кажется, что сразу же, случилось вот что: наша соседка Тамара Петровна подошла к отцу на лестничной площадке, когда он чистил утром сапоги. Я всегда любил смотреть на это. «Ну, что ж твои жидочки, Абрам, народ травят? – спросила она. – И Горького отравили, гады…» Отец молча взял в одну руку сапоги, в другую щетку и ваксу в плоской коробке и пошел в квартиру. Я едва успел проскочить – он ногой пнул дверь так, что от удара посыпалась труха из-за притолоки.

Но я ничего тогда не понял.

Пятого марта пятьдесят третьего года наша семья, точнее бабушка и мама, потому что отец был в части, на пусковой площадке – рыдали по дорогому покойнику. Сквозь рыдания доносились слова, которые повторяла в это время вся страна: «Что же теперь будет?» Основания задавать сквозь слезы этот вопрос имелись вполне резонные – всегда после большой государственной смерти наступали серьезные последствия для всех – взять хотя бы убийство Кирова, тогда вон что началось… А тут ведь умер бессмертный Сталин! Воспользовавшись общим невниманием, я тихонько натянул резиновые сапогигрязь в весеннюю пору была несусветная – и отправился из городка в деревню. Ведь уже не маленький был, остолоп, но решил, что в деревне будут какие-то особые события в связи с такой смертью, поскольку на седьмое ноября и первое мая там бывали демонстрации даже с духовым оркестром из трех человек, а у нас в городке только торжественные построения офицеров перед штабом и потом их прохождения строевым шагом, но без музыки… Посреди пустыря, отделявшего жизнь за колючей проволокой от просто жизни, я полностью и непоправимо застрял в грязи. Вытащил меня за шиворот отцов сослуживец, проезжавший мимо на «газике». Он и привез меня в одних носках – сапоги бесследно утонули – домой. Там уж собирались хоронить не Сталина, а меня…

Спустя несколько дней пришла соседка Тамара Петровна, принесла самодельный торт, прошла на кухню, где отец ужинал. «Извини, Абрам, – сказала она, – кто же знал… Извини». Отец молча взял торт, открыл форточку и выкинул его. Тамара Петровна ушла, мать долго пилила отца: «Не надо было так… ты не мальчишка…»

Я и тогда ничего не понял.

А летом того же года мы всей семьей отдыхали в Сочи. Сначала как-то добрались до Сталинграда, а оттуда самолетом Ли-2 до Адлера, с посадкой уж не помню где. Мать лететь боялась, но на вокзалах творился ужас, ехали освобожденные по амнистии тысячи уголовников, и отец выбрал из двух страхов меньший. В Сочи его принял военный санаторий с колоннами, а мы с матерью сняли у сестры-хозяйки комнату в дощатом сарае. Отец приходил после обеда, они с матерью ложились отдохнуть, а меня посылали гулять

Однажды, вернувшись с прогулки, как и было велено, через час (время узнавал у прохожих, часы были далеко не у всех, хотя рядом с военным стоял еще более богатый шахтерский санаторий), я застал родителей еще в постели. Мать тихо плакала, закрываясь голыми руками и повторяя: «Теперь все опять начнется!» Отец лежал в майке, укрытый до пояса простыней, курил, жевал мундштук «Казбека», потом сказал твердо: «Теперь все кончится». Черная тарелка радиоточки в углу под потолком торжественно продолжала: «…агент английской разведки мусаватист Берия…»

В одном классе с нами, прилично – однако совсем не богато – одетыми и сытыми офицерскими детьми, учились «деревенские», как мы, по-свински презрительно, называли их между собой. Одеты они были ужасно, с заплатками, на переменах жевали пустой хлеб, – именно среди них сформировалась группа переростков, второгодников, шпаны. Меня они, как ни странно, уважали за то, что я учился музыке у частной учительницы Нонны Калиниковны, а я их – за хулиганство и взрослые манеры. Когда – не слишком часто – они заходили ко мне за книжками, которые велено было прочитать по литературе, или просто чтобы позвать на прогулку (курить за котельной), мать и бабушка их подолгу кормили. Под баян одного из них, Володьки Юртайкина, которого я консультировал по части тональности – «высшины», как он говорил, – мы пели, сбежав с уроков, в дальнем углу школьного двора «По тундре, по железной дороге» и «Я помню тот Ванинский порт». Как к нам такие песни просачивались, не представляю…

Но даже бессмысленно повторяя эти слова, я не понимал ничего. Так, общее настроение

Кое-что я вдруг понял, когда окружающая жизнь оцарапала меня самого – в пятом классе, когда появились вместо одной учительницы преподаватели по предметам. И вдруг историчка Нина Михайловна влепила мне, ленивому отличнику, трояк, хотя я все ответил правильно – у меня память на тексты и до недавнего времени была фотографическая. Вписывая отметку в журнал и дневник, она твердо и с непонятной тогда мне злостью сказала: «Слишком умный ты, Кабаков. Выделиться хочешь. Встать над коллективом. Но мы этого тебе не позволим».

Много позже я сообразил, что тогда и начались мои расхождения с советской властью. Они усилились, когда летом пятьдесят шестого я подслушал, как мои дядька с теткой, у которых в подмосковной Электростали я проводил каникулы, обсуждали закрытое письмо ЦК о культе. Подслушанные разоблачения упали на благодатную почву. Я понял главное: нельзя быть слишком умным и вообще выделяться, иначе тебе влепят трояк ни за что или ни за что посадят в тюрьму. Как-то все связалось в моих тогдашних мыслях, я это точно помню. Что посадить могут и не слишком умного, я еще не понимал.

А потом, в выпускной характеристике, мне, медалисту, написали «махровый индивидуалист». Как меня такого приняли в университетзагадка. Говорю же – мне вообще часто везло…

Странное дело: в большой моей семье, и с отцовской, и с материнской стороны, все было благополучно даже в сталинские времена. Никто не погиб на войне, хотя все мужчины воевали, никто не был репрессирован, хотя это была интеллигентная еврейская семья, – а я советскую власть невзлюбил с тринадцати, по крайней мере, лет. И на

Скачать:TXTPDF

тетки и дядьки – была эвакуирована вся моя родня по матери. Там мы просуществовали в бревенчатом бараке до конца войны. Никаких воспоминаний об этом, действительно великом, событии не осталось, ведь