мехмат университета меня приняли, и на работу в ракетное конструкторское бюро – с пятым пунктом! – поступил, и потом, когда я понял, что инженер из меня никакой, меня взяли в штат газеты – беспартийного!.. А я все больше ненавидел ту власть. Первый роман мой не хотели публиковать – так неужели в этом причина?
Не знаю. Может, потому, что душноватым было мое детство за колючей проволокой – не зэка, конечно, но и не вольный. Может, потому, что рядом жили голодные деревенские. Может, без всяких причин – просто мы были несовместимы, советская власть и я. Поэтому мне и теперь любая власть кажется лучше той, хотя любви не вызывает никакая.
А на месте Кап Яра давно уже город Знаменск, вылизанный до блеска, как хорошая казарма. Центр гигантского и старейшего ракетного полигона. В степи, там, откуда запустили первую советскую баллистическую ракету 8Ж34 (она же немецкая V2, «Фау-2»), стоит ее макет в натуральную величину. И на постаменте, среди пары десятков других фамилий, таких, как, например, великий Королев, есть фамилия моего отца, участника первого запуска. Все это давно рассекретили.
И только один секрет остается нераскрытым, и я все думаю и думаю о нем, – куда все делось, куда делись все? И, главное, куда делся тот мальчишка, нерадиво учившийся музыке и куривший за котельной, уже начинавший чувствовать себя чужим всему вокруг, уже сочинявший, уже влюбчивый? Неужто вот он, этот старик, – сидит и думает, куда все делось? Невозможно поверить, но ведь другого ответа нет.
Юлиана Хилова
Я – ленинградка. Всю войну семья находилась в Ленинграде. Отец, известный хирург-отоларинголог, ежедневно под обстрелам ходил с Петроградской в другой конец города, в Мечниковскую больницу, переоборудованную в военный госпиталь. Мать, солистка Михайловского театра, работала медсестрой в глазном отделении. Она часто пела для раненых. В благодарность эти слепые ребята дарили ее бумажные цветы, сделанные своими руками. Потом до конца войны была воспитателем в детском доме, куда привозили детей, родители которых умерли от голода. После войны они часто приходили к нам домой и называли ее мамой, что, конечно, вызывало у меня некоторую ревность.
Семья голодала. Я просила у бабушки есть. Она говорила: «Господи, если бы было можно, я бы душу тебе отдала». Я спрашивала: «А ее кушать можно?» Войну не помню. Запомнилось, как меня в три года дома крестили. На этом настояла моя верующая бабушка. Нашли священника. Он все сделал, но за это попросил все наши месячные карточки. Как выживали после этого, не знаю.
Помню сорок пятый когда солдаты возвращались с фронта. Мы, дети, проводившие бо́льшую часть времени в питерских дворах и на улице, ловили на себе ласковые и нежные взгляды вернувшихся фронтовиков. Помню, как подходили ко мне и говорили, улыбаясь: «У, курносая». Жили весело. Во дворе-колодце играли в ножички, фантики, в лапту, в штандер, «Птичка на ветке» (водящий ловил остальных, пока играющий не вскакивал на дрова). Я больше любила играть с мальчишками, за что получила от соседских девчонок прозвище «мальчишница». Вспоминаю одного приятеля по двору, которого все звали Юрка-сопливый. Мы замечали, что даже в самые холодные зимние дни он долго оставался на улице. Спрашивали: «Почему не идешь домой?» – «Да там к маме дядя пришел», – отвечал он. Его мать, потерявшая на фронте мужа, работала в булочной грузчиком, одна поднимала двоих сыновей.
Я очень дружила с дворниками, пользующимися у жильцов дома большим уважением. Помню, как на больших фанерных листах они вывозили снег. Мы бежали за ними, а обратно нас везли на этих фанерках к дому. Всегда мечтала, чтобы у меня был дедушка. Обращалась к бабушке, увидела его портрет, с просьбой пригласить в дедушки Калинина. Она, естественно, иронично улыбалась. А потом в беседе с любимым дворником Екатериной Ивановной нафантазировала и сказала ей, что с фронта вернулся мой дедушка – морской офицер. Она обратилась к бабушке, процитировала меня и напомнила ей, что дедушку вообще-то надо прописать.
Однажды пришла к папе в клинику и увидела там много славных кошек. Особенно понравился страшноватый черный котяра с длинными задними лапами, напоминающий кота Бабы Яги. Упросила папу забрать его к нам домой. С большим скрипом он согласился. Оказывается, кот был одним из экспериментальных животных, на которых создавалась модель отосклероза – заболевания, сопровождающегося полной глухотой. В дальнейшем отец первый в Советском Союзе разработал и внедрил в практику операции по хирургическому лечению этого заболевания. В 1956-м он и группа профессоров были удостоены Ленинской премии. Не обошлось и без анонимного письма в ректорат института от «доброжелателя», где говорилось, что профессор К.Л. Хилов проводит эксперименты на простых рабочих и колхозниках. К счастью, ректор института, знавший хорошо папу и прекрасно к нему относившийся, не придал этому письму никакого значения.
Часто родители писали письма и отправляли посылки незнакомому мне тогда дяде Володе. Иногда просили, чтобы я написала ему несколько добрых слов. Я старательно выводила свои каракули. Это был мамин первый муж, известный биохимик В.О. Мохнач. В страшные тридцатые он был репрессирован и находился в лагерях на Колыме девятнадцать лет. В жутких условиях, при полном отсутствии лекарств, многие заключенные погибали от желудочно-кишечных заболеваний. Являясь врачом медицинской части колонии (той, в которой отбывал заключение Шаламов), он разработал лечебное средство амилоидин (йод, смешанный с крахмалом), с помощью которого удалось спасти многих заключенных. В дальнейшем он создал довольно известный и ныне лекарственный препарат – иодинол. От В.О. Мохнача отказались брат и сестра. Только мои родители поддерживали с ним связь. Когда он стал жить на поселении, они отправляли ему посылки, в том числе и необходимую научную литературу. После смерти Сталина В.О. Мохнач вернулся в Ленинград, получил квартиру, успешно защитил докторскую диссертацию. Видимо, чувства к маме не прошли. Он предлагал ей вернуться, на что шутник-папа сказал маме: «Возвращайся, только прихвати с собой тещу». На том все и успокоилось.
В 1947 году я поступила школу № 47 им. Ушинского (сейчас ее переименовали в школу им. Д.С. Лихачева, так как он учился в ней). Школа славилась прекрасными преподавателями. В нашем классе училась старшая внучка А.Н. Толстого Катя, ставшая моей ближайшей подругой. Потом она с иронией рассказывала, что из РОНО было передано указание директору школы набирать в класс, где будет учиться Толстая, только детей «элиты» (ученых, артистов, врачей). Это была женская школа. Жили весело, интересно. Конечно, как в любой женской школе, не обходилось без интриг и сплетен. Четко исполнялся «дресс-код». В школу приходили только в форме. Категорически запрещались завивки и капроновые чулки. Запрещалось любое инакомыслие. Помню, как меня с треском выгнала из класса учительница по истории за то, что я посмела сказать, что мне нравится Наполеон и мне жаль, что его сослали на остров Св. Елены. Однажды одну девочку из нашего класса, не относящуюся к «элите», очень обидела нелюбимая всеми учительница по биологии. Мы были возмущены и решили провести «акцию». Брат Кати Толстой, Миша (в будущем профессор, депутат законодательного собрания первого созыва), принес нам пистоны, научил, как ими пользоваться. Пистон укреплялся на конце знаменитого перышка 86 на ручке с помощью хлебного мякиша, и ручка вертикально бросалась на пол. Мы отнеслись к этому мероприятию со всей ответственность, собирались за школой, тренировались. Договорились на одном из уроков биологии по условному знаку (кашлю нашей одноклассницы) всем бросить на пол ручки с заранее подготовленными пистонами. Начался урок, все сидят в напряжении. Раздается условный сигнал и… резкий, громкий хлопок от одного пистона. Мы так и не знаем до сих пор, кто из нас это сделал. По крайней мере, я – струсила.
Скандал был ужасный. Пришла директриса, сказала, что не отпустит никого домой, пока мы не скажем, кто это организовал и кто бросил пистон. Пугали, что позовут милиционеров с собаками. Нас продержали в школе до позднего вечера, пока Катя Толстая не сказала, что все это организовала она. Ходили слухи, что на педсовете раздавались голоса о причастности родителей к этой «политической акции».
Виктория Резвушкина
История двух детей
Когда началась война, моему будущему мужу было двенадцать лет, а его брату Леше четыре года. Домашние дети, выращенные бабушкой, привязанные к семье. Моя будущая свекровь работала в «Пионерской правде», ее муж преподавал в МИИТе. Не знаю, кому пришла в голову эта светлая мысль – сдать детей в детдом, но понимаю одно: свекор находился под сильным влиянием своей жены, из ее воли не выходил. И хотя очень любил своих детей, противостоять ей не мог. Детей собрали, но со многими детьми журналистов, партийных работников ехали мамы; эти двое оказались совершенно одни. Где-то их грузили на пароход, и этот пароход плыл бок о бок с другим, на котором плыла моя свекровь в командировку. И там все были оглушены истошным воплем мальчика: «Мама, забери нас, не отдавай, мама, нам здесь страшно».
На нее это не подействовало. И мальчики оказались в Омской области, в детдоме. Причем не вместе. Их разъединили. И младший был в детдоме для самых маленьких за три километра от старшего. Старшего сына, моего будущего мужа, звали Эвир (эпоха войн и революций), к рождению младшего сына партийный пыл семьи несколько поутих, и его назвали Алешей.
Эвир еще дома страдал заболеванием почек, и у него были проблемы с недержанием мочи. В детдоме эти проблемы вызывали жгучую ненависть нянечек и самих воспитанников. Основной костяк детей был не из москвичей, а из местных ребят, прошедших скитания, бомжевавших, не брезгающих кражами и грабежами. За каждый случай его нещадно били, накрыв одеялом, чтоб криков не слышали. Нянечки это поощряли, потому что постельное белье было на счету, и болезненный мальчик прибавлял им работы.
Кроме того, было очень голодно. Кормили крайне скудно.
Но Эвир не ел того, что давали, потому что отщипывал кусочки из скудного пайка для Алеши и каждый вечер тайком сбегал из детдома, чтобы навестить и покормить брата. Лешка был болезненно к нему привязан и ждал его. Иногда Эвир даже пытался его вымыть. Сердце болело, какой дикий, неухоженный рос малыш. Эвир-то помнил настоящую еду, а Леша радовался любой корочке.
Война заканчивалась, и люди стали думать о возвращении. В Москву было просто так не попасть, нужны были разрешения на въезд. Многие мамы, которые все кусочки получше вырывали у других детей и отдавали своим детям, зашевелились. Они списались с мужьями, вызвали многих в эту глухомань, один за другим соединившиеся пары уезжали домой. За двумя мальчиками никто не приезжал. И тогда