С наступлением беспросветного школьного мрака все переменилось. Звук скребков под окном означал только скорое вставание и погружение в беспросветную, без конца и без края, мутную школьную хмарь.
В семье нашей Ане жилось привольно, но был эпизод длинною в полгода, когда Аня решилась искать лучшей доли и покинула нас ради соседей по лестничной площадке, ушла растить подружку мою Наташу и нянчить брата ее, маленького кудрявого Димку. Однако спустя время запросилась обратно, и к обоюдной радости блудная дочь вернулась в лоно семьи. А когда я доросла до второго класса, Аня перебралась в хорошую московскую семью, проживавшую в Гагаринском переулке, несколько лет растила славную девочку Дашу и очень к ней привязалась. И наверное, ни чехморихой, ни косорылихой ее не обзывала.
К сожалению, Аня была упряма. Еще во времена Аниной службы у нас мама пыталась пристроить ее к полезному делу, как говорится, «дать в руки специальность», спонсировала Анины занятия на курсах кройки и шитья. Но Аня не желала впитывать новые знания, осваивать городские умения и навыки, изо всех сил сопротивлялась маминым попыткам расширить ее горизонты. Выкройка трусов из темно-синего сатина, первое практическое задание, так и осталась распятой на куске картона наподобие огромной ночной бабочки из древней запылившейся коллекции. Выкройка та не превратилась в изделие, годами ветшала, то и дело попадалась под руку, коробилась картоном, кололась булавками.
Когда подросла и Даша, мама присмотрела для Ани чистую, полезную для здоровья работу неподалеку от нас, на крошечной фабричке по изготовлению постного сахара – любимого Аниного лакомства. Многие поколения окрестных жителей выросли в его приторном аромате и, прильнув к затянутым металлической сеткой окошкам, наблюдали своими глазами, как творится это вкуснейшее чудо. Как опрятные женщины в белой униформе заливают огромные противни чудесным составом, розовым, зеленоватым или цвета слоновой кости, как с помощью стальной нити нарезают застывающие пласты на квадратики и ромбы. Мама мечтала увидеть Аню среди этих чистоплотных женщин, побывала у фабричного директора и обо всем договорилась. Но Аня не захотела творить постный сахар, а вместо этого устроилась на меховую фабрику, на самую черную работу – сортировать меховые отходы и паковать в мешки обрезки старого меха. Через руки ее и легкие прошли горы мехового сора, тонны смертельной заразы. Здоровый человек, до пятидесяти лет ни разу не побывавшая у зубного врача, Аня рухнула мгновенно. Больная, почерневшая, заработала максимальную по тем временам пенсию, но до получения ее не дожила полгода.
Только в середине семидесятых дяде Ване Гордееву, фронтовику, вернувшемуся с войны с открытой формой туберкулеза, наконец-то дали квартиру, и Аня обрела постоянную московскую прописку. Жила она в одном дальнем районе, а работала совсем в другом, тоже дальнем, но не было дня, чтобы вечером Аня не приехала к нам в Мансуровский переулок, ставший для нее эквивалентом малой родины. Обыкновенно проводила вечер у нас, а если никого не было дома, прогуливалась с подружкой по переулку, стояла возле чужих подъездов.
Всем своим приятельницам Аня давала прозвища, в точности соответствовавшие облику подруги. При постоянном существительном, варьируя одни только определения, Аня создавала точные женские образы. Добродушная толстуха Лиза называлась «жопа в три раствора», тощая скукоженная Катя – «печеная жопа», суетливая Танька – «москвичка – в жопе зажженная спичка». Постаревшую и еще более скукожившуюся «печеную жопу» я встречала до недавнего времени, и так хотелось окликнуть ее по-свойски, по-Аниному: «Эй, жопа печеная! Откудова пресси?»
Анины реакции на окружающую ее жизнь удивляли своей первозданностью. Если по телевизору показывали балет, Аня валилась от хохота на диван, хлопала себя по коленям, вскрикивала: «Глянь, глянь, мужик без порток!» А во время передачи «В мире животных» при виде жирафа или зебры алчно восклицала: «Вот бы мне такую шубейку!»
Но была она ярким и талантливым человеком. Рассказов таких же смешных, смачных и образных, как Анины повествования о происшествиях и диалогах, случавшихся на фабрике, в транспорте или в очередях, характеристик более едких и точных никогда уж не услышать. Удивительно, но даже матерные словечки, появившиеся в Анином лексиконе одновременно с поступлением на меховую фабрику, не звучали в ее устах бранью, не становились словесным мусором. Употребленные к месту, означали только то, что должны были означать, и придавали повествованию дополнительный шарм.
Всю жизнь Аня тосковала по родной деревне, но не явно, а скрытно. Вот только время от времени вспоминала со скорбью о каких-то сундуках и самоварах, сгоревших в давнем пожаре. В том смысле, что если бы не сгорели те сундуки и самовары, то и жизнь сложилась бы по-другому. А выбиралась Аня в родные края раз в год, в двухнедельный отпуск. Зато в тех деревнях, где она проводила лето вместе с нами, Аня сразу же находила себе занятие – с поразительной сноровкой собирала ягоды, чувствовала себя человеком на своем месте. А вот в городе-то жила как в диком лесу.
Годами Аня копила деньги. Не гнушалась никакой работой – мыла полы, собирала бутылки, отказывала себе во всем. Если и покупала что-нибудь сносное, моментально прятала обновку в сундук, надевала раз в год – на октябрьские праздники или на Пасху. После долгих лет невостребованности неношеные кожаные сапоги скукоживались, не налезали на ногу, китайскую шерстяную кофту поедала моль. Зато слежавшиеся штапельные отрезы, традиционные подарки домработницам ко Дню 8 марта, хранили девственность.
Десятилетиями носила экономная Аня залатанные, многократно заштопанные одеяния, не в силах расстаться с лохмотьями. Сбережения свои хранила в чулке, не потратила из них ни копейки. И это не фигура речи – деньги в чулке. Именно оттуда она извлекла их за год до смерти, когда решилась наконец-то попросить мою маму сходить с ней в сберкассу и положить деньги на сберкнижку. Об этой возможности она, может, и подозревала, но доверить горбом заработанные деньги государству не решалась. И всего-то через год достались тяжкие Анины денежки чужому человеку – нелюбимой невестке.
Не знаю, бывала ли Аня в церкви, но годами она мечтала о золотом крестике и после долгих сомнений купила в самом конце жизни. Но золотой крестик нуждался в золотой цепочке. А на цепочку потратиться Аня так и не решилась, и надеть крестик ей не пришлось. Вот такая вот недолгая жизнь, одна из многих…
Татьяна Гриценко
Девчонка – не жилец
Я, конечно, не помню, как приплыли мы с мамой на угольной барже в холодную осень 1942 года на пристань города Яхромы из эвакуации. По словам мамы, в замерзающую и голодную Кировскую область наша маленькая семья – мама и годовалый мальчик Вова – прибыла с потоком беженцев из города Калинина (Тверь). Папа был уже на фронте. Немцы подходили к городу, когда мама решилась все бросить и спасать своего сыночка и еще не родившуюся дочку Таню. Из имущества она взяла лишь маленькую металлическую ванночку, чтобы купать детей. Узелок с одеждой пришлось бросить. Все бросали вещи на обочину, потому что шли пешком по дороге к спасительной Волге.
Оставаться в городе молодой беременной женщине с малышом было опасно. Шли уже слухи о зверствах фашистов над мирными жителями. А она работал секретарем-машинисткой у Григория Максимилиановича Маленкова, который перед войной был переведен в Москву на партийную работу. Далее он работал уже в Кремле, в правительстве. Опасаться были все основания, ведь рабочие документы тогда стенографировались и перепечатывались на пишущей машинке, и мама многое что знала…
Из подробностей довоенной жизни мамы я помню все с ее слов.
Жила она в большой коммунальной квартире для работников обкома КПСС. Всего было жильцов вместе с детьми более двадцати человек. В основном это были молодые семьи партийных работников. В 1937 году начались аресты в городе. По малейшему подозрению, по ложным доносам, бесследно исчезали в тюрьмах знакомые мамы, родственники соседей и сами соседи. Мама с содроганиями и слезами говорила о том, как по ночам просыпалась от мотора автомобиля. Мотор работал громко, машина была крытой. Ее народ прозвал «черным воронком». По словам из песни о черном вороне, предвестнике смерти. От грохота кованых сапог по коридору просыпались все и с замиранием сердца ждали стука в дверь. Многие жили уже с чемоданчиками, где хранились вещи первой необходимости для тюрьмы. Через десять-пятнадцать минут приехавшие сотрудники НКВД уходили и уводили в неизвестность очередного соседа. Не было слышно ни криков, ни рыданий. Это было запрещено. Высовывать нос в коридор также не разрешалось. Все сидели по своим комнатам и лишь по стуку каблуков догадывались, где они остановились и кого утром не досчитаются растерянные обитатели квартиры. Однажды увели и мамину подругу Бородачеву Машу. Утром громко заплакал ее проснувшийся пятилетний сын, все поняли, что скоро уберут и ребенка, сдадут в детский дом. Неделю соседи кормили мальчика и ухаживали за ним. Потом и Бореньку увели две тетки с погонами.
Люди жили в постоянном страхе за себя и детей. Страх этот преследовал соседей днем и ночью. Стали бояться что-то обсуждать и делиться переживаниями. Только с замиранием сердца ждали, чьи дети будут искать своих родителей в кладовой, ванной комнате, в туалетах и под столами в общей кухне? Люди перестали ходить в гости друг к другу, не собирались на праздники, не рассказывали анекдотов, вздрагивали от телефонных звонков и правительственных сообщений по радио. Маму после работы стали обыскивать, заставляли отчитываться за бумажные и копировальные листы, опечатывали ее машинку. А иногда заставляли отчитываться за телефонные звонки, которые она вела и принимала, как личный секретарь руководства областного комитета партии. Все эти манипуляции проводились под протокол, ее заставляли расписаться.
Но жизнь, как трава через асфальт, пробивалась на волю из-под грязной корки всеобщей подозритель-ности.
…Война 1941 года оборвала эту «спокойную» жизнь. Ушел на фронт папа. Мама осталась одна. Информация о военных действиях на фронтах была скупой и безрадостной. При первой же бомбежке в городе началась паника. Женщины, дети, старики покидали свои дома.
Людской поток устремился к Волге. Поезда не ходили.
Прошел слух, что началась эвакуация населения, все спешили на баржи, приготовленные для беженцев. Люди из города бежали с детьми и узлами. Вдруг, прицельно, немецкие самолеты стали бомбить дорогу, запруженную машинами, телегами и людьми. Мама говорила, что самолетов было так много, что небо было как черная решетка. Конечно, уцелели не все, про это она не могла говорить. Рев самолетов, разрывы бомб, людские крики тысячной толпы, раненые, убитые, потерявшиеся дети… все слилось в один сплошной кошмар!
В баржах из-под угля мама видела множество людей, почти потерявших рассудок. Так и поплыли под бомбами по холодной темной воде, то ли спасающей, то ли грозящей