и даже рабоче-крестьянской! Увольте!
И они завелись на полночи, по косточкам перебирая науку в целом, теорию и практику в частности, недалекое прошлое и светлое будущее. Язвили, ругались, хохотали, допили и вторую бутылку. А под утро Илья Иосифович шлепнул себя по лысине, выругался:
– Старый дурак, я ж Валентине не позвонил.
И он позвонил Валентине, которая сидела все это время на кончике стула, обхватив свой высокий живот, образовавшийся со времени трехдневного свидания с мужем в лагерной зоне, и составила уже точный план своего поведения на завтра, и на послезавтра, и первым делом наметила поехать утром к Павлу Алексеевичу, у которого телефон не отвечал, – значит, обыск, и не дают трубку снять, – потом в районное отделение госбезопасности, потом к адвокату. Или сначала к адвокату… А главное, основную рукопись книги немедленно забрать у машинистки и спрятать в хорошем месте…
– Илья Иосифович поднял трубку – гудка не было.
– У тебя телефон сломался, гудка нет. Я поеду. Валентина сходит с ума. Она, знаешь, Паша, на седьмом месяце… – Гольдберг как будто извинялся.
Павел Алексеевич попытался отговорить Илью Иосифовича ехать домой. Было без малого пять утра. И только после того, как несгибаемый товарищ хлопнул дверью, Павел Алексеевич сообразил наконец что милая нескладная Валентина рожает ребенка не от кого другого, а от старого, ссутулившегося и высохшего Ильи и что – разговоры разговорами, но вовсе не в науке дело, не в том, нравственна она или не очень, а самое важное заключается в том, что, уткнувшись носом в скрещенные ладони, покрытый пушком, скользкий от смазки, не набравший еще пигмента и оттого желтовато-бесцветный, сосредоточенный и сам в себе совершенный, плавает младенец в тесноте своего первого дома, в Валентининой матке, дитя старости, но и любви, со всеми ее физиологическими неизбежностями – поцелуями, объятиями, эрекцией, фрикцией и эйякуляцией… Павел Алексеевич вздохнул: семенники, кора надпочечников… андрогены, несколько разновидностей стероидов… попробовал вспомнить формулу тестостерона… И по этой самой причине, активности желез внутренней секреции, Илью Иосифовича жжет глобальный интерес к нравственной основе гносеологии, а его, Павла Алексеевича, задавившего свои гормональные всплески, терзает лишь частное беспокойство о Тане, о внучке Жене, о жене Елене, которую он оставит на Тому и Василису в ближайшую субботу, когда отправится в Питер навещать своих дорогих девочек…
20
Ленинградская жизнь сразу же показалась Тане более породистой, с интересным корешком, и как-то лучше обставленной во всех отношениях – и улицы, и вещи, и люди обладали большим удельным весом, что ли. Прошлое выглядывало из-под каждого куста, и надо было быть полным обормотом, вроде милейшего Толи Александрова, чтобы двадцать лет ставить горячую сковородку на наборный столик и не поинтересоваться, кому раньше он принадлежал. А принадлежал он Зинаиде Гиппиус, которая проживала именно в этой комнате, въехав в нее юной девицей со своим молодым мужем. Город был прекрасен своей неисчезающей историей, но следы от сковородки присутствовали повсеместно, отчего иногда находила тоска. Тосковать, однако, было некогда: маленький ребенок не позволял. Утренняя и дневная жизнь были наполнены хлопотами, а по вечерам начиналась жизнь богемная, артистическая. Нашли тетю Шуру, которая за небольшие деньги оставалась с Женей на вечер, а то и на ночь. Таня же с Сергеем бегали по гостям, по кафешкам, которых возникло немало в те годы, выпивали, покуривали, танцевали. Сергей время от времени выступал. Их трио не только не распалось, а, напротив, делалось все известней в молодежном мире, но, разумеется, известность эта носила характер домашний и полуподпольный.
В свою вторую петербургскую зиму Таня испытала тяжкую сонливость и оцепенение, с которыми боролась безуспешно, и спала с декабря по февраль вместе с Женечкой по двенадцать часов в сутки. Зато когда зимняя тьма несколько отступила, она развела очень целенаправленную деятельность, и уже в феврале ей удалось снять довольно прилично оборудованную мастерскую. Там она собиралась начать производство странных украшений из проволоки и дешевых сибирский камней, добытых на Урале приятелем-геологом.
Дочка Танина была одарена чудесным нравом, сама себя забавляла, никогда не скучала, и довольно было сунуть ей в руки игрушку, ложку, веревочку, и она презабавнейшим образом часами исследовала, пробовала на свежий зуб, заталкивала в карман, крутила и извлекала из любого предмета массу интереса. Сергей девочку полюбил естественнейшим образом, как Павел Алексеевич когда-то саму Таню, так что мало кто из друзей и знал, что девочка вовсе не дочка Сергею, а Таня – не жена. Проблема супружества нисколько не занимала парочку. Собственно говоря, оба они официально были не свободны: Сергей женат на Полуэктовой, Таня замужем за Гольдбергом. Единственная проблема, которая могла возникнуть, это отсутствие у Тани прописки для устройства на работу или при обращении в поликлинику. Но ни на какую службу Таня не собиралась и была вполне здорова. А случись что с дочкой, она немедленно села бы в поезд и наутро вручила бы заболевшего ребенка в лучшие на свете руки… Но ничего такого не случалось, даже насморка.
Вставала Таня рано, как работающая женщина, кормила Женю, собирала ее, уже тяжеленькую в шубке, шапке и всей начинке, которую полагалось надевать на детей в ту пору, когда не научились еще делать пуховые комбинезоны и гигроскопические памперсы, и, погрузив в коляску, в любую погоду ехала с левого берега на разночинную Петроградскую сторону, где ухитрилась она снять себе мастерскую на левом берегу малой Невки, рядом с домом художника Матюшина, о котором в то время понятия не имела, но вскоре вникла и в эти странные родники авангардизма, которые всегда пробивались из здешних гнилых болот.
Дорога от дома до мастерской занимала никак не меньше часа, и это была хорошая прогулка, после которой Женя спала часик в ставшей тесной коляске. Таня строила крупные, нарочито грубые украшения с черными гагатами и раух-топазами, моду на которые собиралась внедрить на невском левобережье, среди претенциозных сверстниц, любительниц петербургского джаза. Она с детства знала за собой это особое качество: когда она что-нибудь на себя надевала, все одноклассницы немедленно ей следовали… Поэтому первое, что надо было теперь сделать, – нацепить на себя побольше самодельной красоты, тусоваться и ждать покупателей.
В обед приходил Сергей, управившись с утренними делами – собачьим выгулом и общением с саксофоном, – и приносил какой-нибудь купленной в кулинарии еды и кефир Женьке. Хотя той шел второй год, она любила младенческое питание и явно предпочитала питье еде. Таня ставила чайник на электрическую плитку, Сергей заваривал. Считалось, что он делает это лучше всех. Обедали по-студенчески. Белый хлеб он по-питерски называл булкой, с едой обращался бережно и скупо – блокада поставила свою печать, хотя его, больного мальчонку, вывезли в тот год по льду…
А потом он либо уходил встречаться со своими ребятами, играть, просто трепаться, выпивать, либо они проводили день до вечера, не расставаясь. Тогда он ложился на грязную кушетку, играл с Женей.
Их совместные обеды завершались вредными с точки зрения усвоения пищи послеобеденными играми. Он подбрасывал пляшущую в руках девочку, стараясь уловить ритм ее движений и выделывая губами прерывистый трубный звук, Таня отбивала молоточком свой рабочий бит – металл о металл, а Сергей радовался тому, как ритмически-осмысленно все их существование, все пронизано музыкальным смыслом, а сами они представляют собой такое славное трио, в котором – основа, лидерство, сублидерство, – все как в настоящем джаз-ансамбле, и даже акустическое пространство делится на обособленные ниши, как три мелодических голоса в нью-орлеанских диксилендах…
– У нас потрясающий джем-сешн… – сообщил Сергей Тане, и она, отбив очередной каскад ударов, возразила:
– Нет, у нас отличная семейная музыкальная шкатулка.
– Ты что? В шкатулке мертвая музыка…
– Ты прав, прав, – мгновенно согласилась Таня.
Они не задумывались о счастье, как не размышляла о нем блаженная пара в нескончаемо летнем саду, не озабоченная ни хлебом насущным, ни здоровьем, ни банковским счетом. Даже квартирный вопрос их не беспокоил – они жили бесплатно в богатой буржуазной квартире в обмен на бесплатную же услугу, оказываемую хозяйке: кормили и выгуливали двух глупых борзых красавцев. Это была работа, но Сергей привык к ней, знал, где покупать кости, какое добавлять мясо, у кого доставать витамины. Две огромные кастрюли не сходили с плиты, и случалось, Таня с Сергеем и себе накладывали из собачьей кастрюли, слегка подсолив.
Проблемы, несмотря на неправдоподобную идиллию, конечно, были. Например, климат. Холодный. Или, вот, как достать в ночное время бутылку водки. У таксиста? Махнуть в аэропорт? Или политический строй… Неудобный и отчасти опасный. С другой стороны, всюду есть какой-то строй, а там, где его нет, либо горные кручи, либо дикие звери с ядовитыми змеями. И другие неудобства…
Всем было плохо, а этим ребятам, в шестидесятых, жилось прекрасно.
В это трудно поверить, требуются веские доказательства, опрос свидетелей, показания очевидцев. За давностию лет многое стерлось в памяти, и каждый помнит о своем: Гольдберг – лагерную зону, Павел Алексеевич – медленно уходящую все дальше от живых людей Елену в ее странном промежуточном состоянии, Тома – очереди за продуктами, в которых все равно приходилось стоять, несмотря на кое-какой продуктовый паек, приносимый в дом ПА. Другим запомнился ввод войск в Чехословакию. Обыски и аресты. Подпольщина. Запуск Гагарина в космос. Радиогам и телесвистопляска. Память о тесноте жизни, о страхе, растворенном в воздухе, как сахар в чае.
А этим, играющим, жилось прекрасно. По своему легкомыслию, они не боялись повседневно, а скорее минутами пугались. Но, очнувшись от испуга, брали в руки свою спасительную музыку, которая, мало сказать, делала их свободными, она сама по себе и была свободой. На этом месте проходил невидимый водораздел между Сергеем и его родителями. Вот по этой самой причине и трясло их друг от друга, Сережиного марксистско-ленинского папашу и папашиного музыканствующего хулигана-сына. Были они друг другу серной кислотой… Детская привязанность, родительская любовь, пошипев, изошли едким дымом, и в прожженной дыре ни жалости, ни сострадания не образовалось…
Родители Сергея давно были с ним в полном разрыве. Отец называл сына не иначе как подонком и отщепенцем. И мать не могла простить сыну измены, хотя объяснить, чему именно он изменил и с кем, она бы не смогла. Смешно, но не с музыкой же! От дворовых друзей Сергея мать прослышала, что у него родилась дочка. Она жаждала примирения, но, боясь мужа, не смела сделать первого шага. Сергей испытывал к родителям отвращение, которое было сильнее ненависти. Уже восемь лет, со смерти бабушки, он их не видел, а из дому ушел, едва окончив школу.
– В них нет ничего человеческого.