Скачать:TXTPDF
Лестница Якова

Так она сама себя называла: мать ее жила здесь прислугой с са́мой застройки дома, в комнате при кухне Катя и родилась, знала все про всех и по сей день писала свои безграмотные доносы на соседей, о чем соседям было известно. Впрочем, она была человеком столь простодушным, что заранее предупреждала: имейте в виду, я на вас на всех напишу!

В пыльной бабушкиной комнате пахло куревом – отец надымил – и тройным одеколоном, которым бабушка всю жизнь брызгала из пульверизатора вокруг себя. Эту процедуру она производила вместо уборки. Теперь она лежала на самодельной тахте, в белой ночной рубахе в мелких штопках на вороте, маленькая, с гордо запрокинутой головой и не вполне закрытыми глазами. Челюсть слегка опущена, рот немного приоткрыт, а на лице тень улыбки…

Горло перехватило от жалости. Нора увидела вдруг, как горько и достойно она жила. Идеологическая бедность. Голые окна. Занавески, по ее убеждениям, – атрибут мещанства. Две задекорированные, скорее, забаррикадированные двери прежде анфиладной квартиры – одна буфетом, вторая книжным шкафом. Пыли в нем было не меньше, чем книг. У Но ры с детства начиналась аллергия, когда она тут ночевала – в те годы, когда звала бабушку Марусю Мурлыкой и обожала детской страстью. Книги знакомые все до единой. Читаные, хорошо читаные. И по сей день Нора сражает всех невежд глубиной культуры – и вся культура ее происходила из этих двух сотен книг, подобранных как на необитаемый остров, испещренных мелкими карандашными заметочками на полях. От Библии до Фрейда. Ну да, необитаемый остров. Впрочем, вполне обитаемыйздесь паслись стаи клопов. Нору они в детстве заедали, а бабушка их не замечала. Или они ее?

На двери висели остатки сюзане, сроду не знавшего ни стирки, ни чистки. Голая лампочка Ильича, которого бабушка глубоко и испуганно почитала. Да, знакома была с Крупской, с Луначарским, изучала культуру – что-то говорила про то, как устраивала театральную студию для беспризорных… Какой причудливый мир – в нем бесконфликтно уживались Карл Маркс и Зигмунд Фрейд, Станиславский и Евреинов, Андрей Белый и Николай Островский, Рахманинов и Григ, Ибсен и Чехов! Конечно, любимый Гамсун! Голодающий журналист, который уже и кожаные шнурки сжевал, красиво галлюцинирует от голода, пока не приходит ему в голову умопомрачительная мысль – а не пойти ли работать? И нанимается юнгой на корабль

Занималась бабушка какими-то эзотерическими танцами, потом забытой и гонимой наукой педологией, в поздние годы жизни называла себя “очеркисткой”. И жила духовной жизнью… Такой же далекой от сегодняшней жизни, как юрский период… Все это на Нору разом обрушилось, когда она стояла, еще не сбросив куртки, перед окончательно ушедшей бабушкой.

Как много Нора от нее всего получила… Бабушка играла на этом пианино, а Нора под музыку “вытанцовывала настроение”… здесь, на углу стола, Нора нарисовала синюю лошадь… и как бабушка восхищалась: вспоминала “Синего всадника”, Кандинского… Они ходили в Пушкинский музей… в театры… Как же Нора страстно любила ее тогда… и как жестоко разочаровалась и холодно бросила. Бабушка ненавидела всякую буржуазность, презирала мещанство, называла себя “беспартийной большевичкой”… Они смертельно разругались восемь лет тому назад, стыдно сказать, по политическим мотивам… Какая нелепостькакой бред

Вместе с отцом они переложили твердое тело на раздвинутый стол. Нетяжелое тело. Отец ушел на кухню курить, а Нора взяла ножницы и разрезала ветхую ночную рубашку. Она расползалась в руках. Потом налила в тазик прохладной воды и стала обмывать тело, похожее на узкую лодку, изумляясь физическому сходству с собой: тонкие длинные ноги, ступни с высоким подъемом и выдающимися вперед большими пальцами с давно не стриженными ногтями, маленькая грудь с розовыми сосками, длинная шея и узкий подбородок. Тело было моложе лица, кожа белая, безволосая… Отец курил в огромной кухне, заставленной персональными, по числу семей, столами, время от времени подходил к висевшему в коридоре древнему телефону и оповещал родственников… До Норы доносился его трагический голос и один и тот же текст: мама скончалась сегодня ночью, о похоронах сообщу дополнительно…

Когда тело было обмыто и вытерто разорванным пододеяльником, Нора почувствовала, что теплая струя течет по животу. Она как будто очнулась – как это она забыла про Юрика, это его молоко растекается напрасно. Она хотела сесть на тахту, но заметила, что на простыне осталось пятно, последние соки и шлаки из мертвого тела. Нора сорвала простыню, скомкала и бросила в угол. Нашла себе другое место, в кресле у окна, где бабушка обычно читала всё те же книги из шкафа, потому что новых не прибавлялось, сколько себя Нора помнила. Подставила большую кружку с отбитой ручкой – знала ее с детства – и быстро сцедила молоко, почти доверху. Вылила в таз – и помыслить невозможно нести отсюда домой эти триста граммов… Вытерла грудь своей майкой – все вещи в комнате казались зараженными смертью и ни в чем не повинная кружка тоже.

Оделась, вышла в коридоротец в ратиновом пальто, в шапке пирожком опять курил на кухне. Он уже пришел из поликлиники, которая была недалеко, на Арбате, с нужной справкой.

– Не могу дозвониться в крематорий. Все время занято. Поеду туда, хочу, чтоб поскорее все это… – и сделал неопределенное круговое движение рукой, что обозначало: скорее закончилось. И снова стал куда-то дозваниваться.

Потом Нора набрала свой номер, Таисия тут же подошла:

– Не волнуйся, Норочка, не волнуйся. Я уже и домой позвонила, Сережка сам управится, я до самого вечера могу… Спит, спит Юрик.

Нора полезла в гардеробную – угол за буфетом, где на трех вешалках висели все бабушкины вещи. Господи, какая смиренная нищета – зимнее пальто с барашковым воротником шалькой, истертое дотла, синий костюм, перешитый из старого мужского, две блузки – каждую тряпку Нора помнила с детства. Судя по фасону, конца двадцатых годов… Нора выбрала из двух блузок ту, что была менее заношена. По этим останкам одежды можно было изучать историю костюма… На рукавах сохранился след какого-то псевдоегипетского орнамента.

Тело застыло, как застывает гипс, блузку пришлось разрезать на спине. Разложила рядом с телом.

Надо будет аккуратно перекладывать в гроб, – подумала Нора. – Но одену сейчас, чтоб не лежала голой”.

Вдруг почувствовала, что в комнате очень холодно. Захотелось одеть ее потеплее – сняла с вешалки жакетку. Юбку разрезать не пришлось, натянула через ноги. Бабушка была дитя Серебряного века, его продукт и жертва. Два смутных от пыли портрета юной красотки висели над пианино. Хороша. Очень хороша…

Нора достала из загнанного под тахту чемодана старые туфлиархаика, музейная вещь: шлейка на кожаной пуговке, каблук рюмочкой. В них бабушка ходила во времена НЭПа… На негнущуюся ногу надеть не смогла.

Все делала Нора так, как будто всю жизнь только этим и занималась. На самом деле – первый раз. Как умирала другая бабушка, Зинаида, Нора не помнила, ей было тогда лет шесть. А дедов своих она практически не знала… Женская семья. Один мужчина был – Генрих. Долго ли жил он с ними, на Никитском? Амалия с ним развелась, когда Норе было лет тринадцать

С Марусей поправить ничего нельзя. Опоздала помириться, а теперь обмывает, одевает… и давнее чувство раздражения против всего мироустройства, против этого жуткого футляра когда-то горячо любимого человека поднялось со дна… Саркофаг. Каждое мертвое телосаркофагМожно было бы поставить такой спектакль – все живые герои в саркофагах, а умирая – из них выходят… В том смысле, что все живое уже мертвое… Надо это Тенгизу сказать

Молоко опять стало прибывать. На майке проступило темное пятно. Какой плен физиологии – конечно, Маруся ей первая об этом и сказала. Биологическая трагедия женщины… Бедный и робкий борец за женское достоинство, за справедливость. Ре-во-лю-цио-нЭр-ка! Как она испугалась, когда Нору выгнали из школы! От дома отказала! Торжественно и высокопарно! Помирились. Но года через три разругались по-настоящему – советская власть черной кошкой пробежала между ними, на этом закончилось и доверие, и близость… А потом еще Чехословакия… Сейчас только улыбку это вызывало. Какая глупость

Нора глянула в окно. Стекло грязное, годами не мытое. Видно было, что серый снег за окном сменился серым дождем. Почему же я ничего для нее не делала? Какая глупость была обижаться на старуху… Я черствая сволочь

Но ведь любила-то ее больше всех на свете! Неслась почти каждый день после школы по привычной дороге мимо кинотеатра повторного фильма, переходила дорогу у Никитских ворот, потом мимо магазина “Консервы”, в паутину переулков – Мерзляковский, Скатертный, Хлебный, Скарятинский – выныривала на Поварскую, к бабушкиному дому. И сердце от счастья замирало, когда бегом поднималась по лестнице на третий этаж и утыкалась носом в Марусю…

Но какая же белая кожа… Глаза подглядывали из-под век, смотрели на нее, казалось, безразлично. Разрезала со спины блузку, половину надела с правой руки, половину с левой, приподняла тяжелую голову, чтобы соединить сзади разрезанный воротничок. За последние двадцать лет Маруся, кажется, не внесла в дом ни единой новой вещи. От бедности? От упрямства? Из какого-то непостижимого принципа?

В дверь робко постучали – это был отец, боялся увидеть свою мать обнаженной. Вошел с деловито-радостным лицом, с пальто в руках:

Норка, я заказал гроб. Привезут завтра утром, к десяти. Даже справку не спросили! Только спросили, какого роста покойник. Я сказал, метр шестьдесят.

Метр пятьдесят восемь, – уточнила Нора. – И не зови меня так. Нора меня назвали. Твоя мать назвала меня Норой. Ибсена читал?

Выглянувшее на мгновенье солнце осветило на минуту комнату, бабушку, сверкнуло в перламутровой пуговке под воротничком и снова ушло в серую морось.

Нора подоткнула под бок разрезанный надвое жакет с круглой латунной брошкой на отвороте. В нем Маруся ходила на собрание в какой-то профком – журналистов или драматургов…

– Останешься здесь на ночь? – спросила Нора отца.

– Нет, мне домой надо, – испугался он. И заторопился. – Но я завтра к девяти здесь буду. Ты придешь, доченька? – спросил он не очень уверенно. – Мне еще в крематорий… Хорошо бы завтра успеть.

– Да можно и послезавтра

– Хотелось бы поскорее. Попробую. Я позвоню тебе вечером.

Генрих Яковлевич проявлял чудеса проворства.

– Я в девять здесь буду, – кивнула Нора сухо. Она чувствовала, что невозможно оставлять покойницу одну. Но невозможно было и ночевать здесь с Юриком.

Нора вышла в коридор, свернула два раза по знакомому с детства коленцу коридора. На кухне Катя-Первожилка стояла к ней спиной и что-то резала на столе, сильно ворочая локтями.

– Теть Кать, поговорить надо

Катя развернулась всем туловом –

Скачать:TXTPDF

Так она сама себя называла: мать ее жила здесь прислугой с са́мой застройки дома, в комнате при кухне Катя и родилась, знала все про всех и по сей день писала