шея у нее отсутствовала, голова крепко сидела прямо на плечах:
– Чего тебе, Нюра? – прелестная эта идиотка всю жизнь ее так звала.
– Переночуешь у Маруси в комнате?
– Тебе надо, ты и ночуй. На что оно мне надо?
– У меня ребенок маленький, куда я с ним?
– Родила, что ли?
– Да.
– И Нинка моя родила! А Генька чего ж не поночует?
– Домой спешит. Я тебе денег заплачу.
– Нюра, я тогда и буфет возьму. Он мне нравится.
– Хорошо, – согласилась Нора. – Возьми. Только к тебе не влезет.
– Так я же и комнату возьму. Вселюсь, и кто мне что скажет? Нинка-то живет у мужа, а прописана здесь!
– Да, да, – безразлично кивнула Нора и представила, как будет Катя шарить по комнате в поисках поживы.
– Десять рублей, Нюра! Меньше не могу, – зажмурилась от собственной наглости Катя.
– Десять – это за ночь и за уборку! – уточнила Нора.
На том и порешили.
На другой день с Юриком вызвалась посидеть Таисия, так что Норе и не пришлось голову ломать – кого позвать. Подруг, которых можно было позвать, было две – Наташа Власова и Марина Чипковская по прозвищу Чипа, со времен театрального училища. Обе были надежные, но у Наташи был пятилетний мальчик, а Чипа работала как безумная на трех работах, содержала мать-инвалида и младшую сестру…
В комнате у бабушки Нора застала несколько человек – отец, его помощник Валера Безбородко, Катя с дочкой Нинкой, соседка Раиса и еще одна тетка из домоуправления в рыжем кривом парике. Женщины были заняты тихой, но оживленной беседой – решались материальные вопросы, догадалась Нора.
– Жалко-то как Марусеньку, – закачала мелко головой Раиса. – Ведь пятьдесят лет без малого прожили вот так, через стенку. Я ей во всю жизнь плохого слова не сказала… Я хотела на память…
– Раиса, что вы там хотели? – неожиданно резко перебил ее Генрих.
– Нет, Геня, я только говорю, почти что пятьдесят лет, можно сказать, душа в душу… – и попятилась к двери.
“Вот воронье слетелось…” – и Нора их всех быстро, но решительно выставила. Отец посмотрел на нее с благодарностью: он жил в этой квартире с детства, помнил этих старух молодыми бабами, но так и не научился с ними разговаривать – все неровно у него получалось, то свысока как будто, то искательно. И Нора знала, что он не умеет общаться с людьми на равных, всегда эта лестница – выше, ниже… “Бедняга”, – пожалела отца, даже ощутила теплоту. И он понял, руку положил ей на плечо. Неуверенно. Он с раннего Нориного детства считал, что уже тем, что она его дочь, он выше стоит, разговаривал с ней начальственно, а потом она выросла, расставила все по местам… Ей было лет восемнадцать, когда она пришла к нему в его новый дом, в новую семью, и он, уединившись, стал ей пенять, что редко приходит и что это, несомненно, влияние ее матери, которая не хочет, чтоб они общались. Нора обрезала его: “Па, неужели ты не понимаешь, если бы мама не хотела, я бы и не ходила… ей просто все равно…”
И он с тех пор не предъявлял никаких претензий…
В десять привезли гроб. Два гробовщика ловким приемом поставили гроб на стол, сдвинув покойницу, молниеносно, даже артистически, подняли ее, и тело с деревянным стуком сразу легло куда надо. Отец вышел с гробовщиками, оставив Нору одну. Он расплачивался с ними в коридоре, под дверью, и Нора слышала, как они его благодарили. Отец явно им дал больше, чем те рассчитывали получить.
Нора подоткнула раздвинувшиеся надрезанные вещи, расчесала седые редкие волосы на пробор, как бабушка носила, убрала выбившиеся пряди назад и залюбовалась ее немного покатым высоким лбом и длинными веками. Была в бабке некоторая интегральная линия, она просматривалась в очерке скул, на переходе шеи к плечу, от колена к пальцам… Норе даже захотелось немедленно взять в руки карандаш… За ночь покойница как будто похорошела. Красивым лицо ее не было – оно было прекрасным, узким, и лишняя старческая кожа, которая при жизни висела под подбородком, подобралась, она помолодела. Жаль, что в нее лицом не вышла…
– Нора, соседи говорят, надо стол накрыть, это… поминки… – отец смотрел на нее с ожиданием.
Нора подумала минуту – бабушка всю жизнь терпеть не могла, когда соседки заходили к ней в комнату. Но теперь было все равно.
– Скажи Катьке, чтоб на стол собрала и дай денег. А накроет пусть на кухне. Только пусть водки много не покупает, а то обопьется. У нас без поминок никак нельзя…
Отец согласился:
– До войны столов было меньше, всегда на кухне накрывали. Много стариков тогда в квартире жило. Все умерли. Но я на поминки не ходил, и мама не ходила. Как ни странно, ходил на эти поминки мой отец…
Чуть ли не первый раз в жизни Генрих упомянул отца… Нора отметила это, удивилась: в самом деле, о Якове Осецком ей никогда ничего не говорили. Что-то смутное, из детства… Хотя она его помнила – однажды он был у них на Никитском, какие-то отдельные черты – усы щеточкой, длинные большие уши да еще рукодельный, из цельного дерева, костыль с изгибом ствола, превращенным в рукоять. Больше она его никогда не видела.
Отец пошел отыскивать только что изгнанную Катю. Она обрадовалась и предложению, и деньгам, сказала, что купит все в Высотке. Отец кивнул. Ему было все равно, а Кате большое развлечение. Почти одновременно Нора и Катя вышли из дому, одна на Арбат в цветочный магазин, другая в сторону площади Восстания. Катя была в большом возбуждении, денег было – полторы ее пенсии, и она прикидывала, как бы по-умному закупиться, чтобы немного скроить…
В цветочном магазине на Арбате Нору ждало чудо – впервые в жизни она увидела такие роскошные гиацинты, целое ведро. Она купила все – и сиренево-голубые, и белые, и несколько розово-лиловых. Выложила всю свою наличность. Цветы ей сначала завернули во много газетных слоев, а потом еще дали впридачу и ведро. Так и шла она с деревенским ведром сначала по отрезку Трубниковского переулка, оказавшегося по старо-арбатскую сторону новой магистрали, потом пересекла Новый Арбат, и снова оказалась в Трубниковском, в его более длинном отрезке. Накрапывал дождь или снег, не разбери что, свет был серо-перламутровый, ведро тяжелое, сапоги промокли, уже начинало прибывать молоко, но свернутые пеленки были уложены в лифчик, а поверх этой снасти она еще была обвязана старым платком – это рано утром прибежавшая Таисия скандальным голосом объявила ей, что если платок не повяжет, то на похороны она ее не пустит. Нора засмеялась и обвязалась.
Пришла она одновременно с катафалком. Поднялась первой, до похоронной обслуги. В комнате стояло несколько унылых фигур дальних родственников, подходили смутно знакомые люди, целовали Нору и Генриха, что-то говорили казенное, с разной степенью теплоты. Одна маленькая старушка в белом шарфике и в беретке тихо рыдала, ей наливали в углу валериановые капли в бабушкину “капельную рюмку” для успокоения. Незнакомая старушка.
Нора бросила гиацинты в гроб, они не нуждались в том, чтобы их особо раскладывали. Было волшебство уже в том, как эти цветы все вокруг преобразили – бедность обернулась роскошью, как в сказке про Золушку. Нора, опытный, казалось бы, человек, театральный художник, вся профессия которого только в том и заключается, чтобы техническими способами преображать искусственное пространство сцены, от восхищения замерла. Это как волшебный фонарь, который давным-давно использовали в постановке “Синей птицы” во МХАТе, в сцене, когда Тильтиль и Митиль приходят в страну мертвых, к бабушке и дедушке. Да, конечно, именно Маруся и водила ее, пятилетнюю, на этот спектакль… Ей показалось, что в узкой полоске между неплотно закрытыми веками мелькнуло одобрение. Гиацинты обладали какой-то невероятной силой – они заполнили мощным ароматом комнату, перебив и запах тройного одеколона, и запах пыли, и валерьянку. И Нора даже подумала, что вся эта комната, прикоснись к ней волшебной палочкой, станет дворцом, а бедная бабушка с большими амбициями – тем, кем она всю жизнь хотела стать и не стала…
Потом четверо мужчин подняли гроб и вынесли его на улицу. В катафалк село с десяток родственников, а отец покатил на своем “Москвиче” следом.
До Донского крематория ехали недолго, прибыли раньше времени и еще полчаса топтались, ожидая очереди. Потом погрузили гроб на какую-то вокзальную тележку и впустили Нору с Генрихом прежде других. Нора опять занялась цветами. Ей показалось, что со времени покупки гиацинты распушились и раскрылись полностью. Теперь она разложила их не в хаотическом беспорядке, а осмысленно, с идеей: розовые поближе к пожелтевшему лицу, а лиловые сплошным рядом вокруг головы, вдоль рук. А все те неприличные гвоздики, что внесут сейчас родственники, Нора решила бросить в ногах.
Потом вошли провожающие, все сплошь в черных тяжких пальто с красными гвоздиками, и обложили гроб родственной подковой. Все слегка мерцало, но видно было отчетливо. В этой отчетливости она вдруг осознала, что все родственники делятся на две разные породы: двоюродные братья отца, слегка похожие на ежей растущими вперед со лба жесткими волосами, длинными носами с рыльцем на конце и коротковатыми подбородками, и бабушкины племянницы – узколицые, глазастые, с треугольными, рыбьи ми ртами…
“И я из этой ежиной породы”, – подумала Нора и почувствовала какую-то горячую дурноту. Тут заиграл Марш Фунебр Шопена и разрушил это странное видение – марш этот давно превратился в звуковую непристойность. Только для комической сцены годится…
– Подержи шапку, – шепнул стоявший рядом Генрих, сунул ей в руки свой каракулевый “пирожок” и полез в портфель – проверить, не забыл ли дома свой паспорт… Нора мгновенно уловила хранившийся в шапке запах его волос, с детства ей неприятный. Да и ее собственные волосы, если не мыть каждый день, тоже отдавали этой сложной смесью грубого жира и какого-то противного растения…
Административная женщина в костюме прочла по бумажке какую-то официальную ахинею. Потом отец сказал что-то не менее бесцветное, а Нора затосковала от свершающейся пошлости и бездарности. Неожиданно скучную унылость разрушила та крошечная старушка, которая рыдала в комнате. Она подошла к изголовью и неожиданно ясным голосом произнесла настоящую речь, начав ее, впрочем, с казенного оборота – “Сегодня мы прощаемся с Марусей…”. Но продолжение ее речи было неожиданным и страстным…
– Мы все, кто здесь стоит, и множество тех, кто уже в могилах, в земле – испытали потрясение, большое потрясение, когда появилась Маруся в их жизни. Я не знаю никого,