Скачать:TXTPDF
Лестница Якова

“устоял”, еще не изменил. Ну и что же? Легче кому-нибудь из нас? Нет. Ты подавил и я подавила, и оба мы подавлены. Жертвовать и принимать жертвы не умеем ни ты, ни я. То, что ты писал о “простых душах”, – пустое. Когда человека дергают со всех сторон кк меня, любой станет нервным, раздражительным и несчастным. Я тебя не обвиняю и не хочу наказывать. Нет, я не карающий бог, а строгий судья – только для себя. Не могу, не в силах принимать твои жертвы! Они безполезны.

Вот я думаю, что ты сейчас борешься с собой, мучаешь себя. Зачем? Ты никогда мне этого не простишь, ты невольно будешь меня казнить, а меня все равно ночью будут преследовать образы твоей измены, потому что она в твоей крови, в твоем существе. Все, что в тебе, я ощущаю с особой яркостью. Ты говоришь, что все-все бы мне разсказал. Я сама могу тебе все-все разсказать о тебе.

Ты просишь: будь мне матерью, сестрой, помощницей. Не могу… Не могу. Я женщина. И если это нарушено в нашей любви – я не способна и на остальное. Не виню тебя за твое половое. Не вини и ты меня за это. Ты для меня мужчина. Вне этого все остальное теряет для меня смысл и цену. Тебя влечет красота и молодость. И влечет с большой силой. Это твое право. Меня ты не за красоту полюбил, но разлюбил за некрасивость. Я не могу жить подле тебя, не привлекая тебя женским, не внося радость жизни складками платья, телом, поцелуем. Я хочу быть любимой. Это мое право. Это не требование. Это необходимость. Без этого жить нельзя ни тебе, ни мне.

Кк быть? Вот так. Кончить. У меня стынет кровь при этой мысли. Но это неизбежно. Ты можешь и будешь жить вольно и счастливо. Мир открыт для тебя. Полон красок и радостей. Со мной жизнь твоя потускнеет. Потому что радости твоей жизни вне меня.

Знаю – ты безудержно меня жалеешь, ты глубоко перестрадаешь мое несчастье. Но что же делать. Нельзя состраданием и жалостью заполнить свою жизнь. И слушай, знай, что смерть – это не катастрофа. Это счастье. Оборвать зависимость от форм, красок, ощущений – это счастье. Не тревожься. Сейчас этого не будет. Маленькая пока неудачная жизнь нашего ребенка не пустит. Может быть, станет со временем легче мука жизни. Может быть, уйдут эти отравляющие образы. И сегодня ночью снилось… Огромная кровать. Я жалко забилась в угол. На кровати ты стоишь, обняв высокую нагую женщину. У нее крохотная грудь, и вот она начинает расти, круглиться. Ты нежно ласкаешь ее бедра. В твоих руках ее грудь, большая и зрелая. Тихо, пластично опускаетесь, обнявшись. Я проснулась.

Ты видишь – моя мысль тяжко поражена. Не выдумкой, не нервной распущенностью. Жестокой, непреодолимой правдой жизни. Твои грезы стали моими. Не вини меня, как я не виню тебя. Это ты верь, что не виню и ни в чем, ни в чем не упрекаю. Есть законы жизни, и оба мы от них страдаем. Каждый по-своему, больше или меньше, но никто не виноват. Не надо приезжать. Прости меня. Если тебе слишком тяжело, то я сделаю кк ты пожелаешь. Прости меня, любимый, хороший мой, мой любящий, мой Яночка. Не могу оторваться от этого письма – я должна высказать тебе эту правду.

Сейчас получила твое письмо. Мой хороший. Ты тк сильно хочешь помочь мне. Ведешь себя “хорошо”. Делаешь героические усилия. Мой Яков. Но прежнего не вернуть, кк не вернуть моей молодости. Любовь возможна только там, где есть красота и молодость. Любовь огромное, но примитивное чувство. И требования ее примитивны. Самая решающая женская ценность – ее эстетическая ценность. У меня этого нет, нет, нет. Литература, искусство, жизнь – все говорит об этом. Мне стало душно в мире. Генрих целыми днями ноет и плачет. Я сжимаюсь, напрягаюсь. Хочу пересилить себя – и не могу. Необходимо помочь ему – и нет сил. Пересиливаю себя и слабею от усилий. Голова кружится. Геня так же одинок кк и я. Никого подле. Брожу одна. Нет – не хочу, чтобы ты жалел меня. Сорвалась на жалобы. Нет – пройдет все. Надо разорвать во что бы то ни стало. Неизбежно. Прощай, любимый.

Мар.

28 августа

ОТКРЫТКА

Поезд приходит утром 30-го. Ты с вокзала поедешь на службу, а я к Угрюмовой, по делам. Если ты не сможешь быть на вокзале – не волнуйся. Приеду и одна. А ты пришли Маню нас встретить. Целую крепко, родной и милый.

Глава 36

Леди Макбет Мценского уезда

(1999–2000)

Юрик не выходил из головы. Последняя поездка в Нью-Йорк была неудачной. За две недели Нора видела сына всего четыре раза. Он был простужен, шмыгал покрасневшим носом, все время спешил куда-то. Слишком легко одет. Купила ему теплую куртку. Не поняла, где он теперь живет. Говорил, что у Тома, но просил туда не звонить. Сказал, что потерял мобильник вместе с паспортом и грин-картой. Не потерял даже – ограбили. Нора настояла, чтобы он подал документы на восстановление потерянного российского паспорта. Вместе пошли в посольство, заказали новый паспорт.

Он постоянно опаздывал на их встречи. Один раз и вовсе не пришел, и она прождала его два часа в кафе “Данте” в Ист-Вилледже, где он назначил ей свидание. На Лонг-Айленд к Вите с Мартой не добралась. Марта уехала в Ирландию на свадьбу какого-то восьмиюродного родственника, а Витася разговаривал по телефону односложно, кроме “да” и “нет” ничего она от него не услышала.

Вернулась в Москву. Настроение было паршивое, но она давно уже пришла к мысли, что настроения вообще не должно быть. Во всяком случае, плохого.

Нора преподавала в театральном училище, по сути, на месте Туси, и постоянно чувствовала, что заменить ее в полной мере никогда не сможет: не хватало Тусиной свободы, владения культурным пространством. Старое поколение педагогов уходило, новое не дотягивало до их уровня. Похоже, следующее поколение студентов сделает еще один шаг вниз по лестнице… Интересных театральных предложений тоже не было. Тенгиз не появлялся почти два года.

Мифическая перестройка как будто закончилась вместе с дефолтом 98-го года. Да, собственно, оба они, Тенгиз и Нора, с самого начала поняли, что перестройка не имеет к ним никакого отношения. Как оказалось, им нечего было в себе перестраивать, чтобы привести в соответствие вновь разрешенное думание и собственные созревшие мысли.

Нора со школьных лет испытывала высокомерное презрение к коллективизму и с отвращением относилась к фальшивой идее “общественного, которое выше личного”, а Тенгиз в своей патриархальной Грузии с тринадцати лет, когда отец ушел на фронт, пахал в прямом и переносном смысле на семью, был кормильцем сестры, матери, бабушки с дедом и бабушкиной слепой сестры, которая всю жизнь жила с ними, и этот ранний груз загораживал его и защищал от всякого рода глупостей. Он мало ходил в школу и только после возвращения отца кинулся наверстывать все то, что недополучил в детстве. Уехал к дяде в Кутаиси, поступил сначала в институт культуры, перепоступил на актерский, бросил, служил в стройбате, работал вечерами, ночами – натурщиком, сапожником, одно время даже поваром, пока не определился как режиссер. Некогда ему было стать ни советским, ни антисоветским.

Разрешенная свобода, тень ее, не произвела на него никакого впечатления. Нора тоже ее не вполне заметила – в ней было слишком много собственного своеволия, которое с ранних лет заменяло ей свободу. Вероятно, Тенгизова самостоятельность и Норино своеволие импонировали друг другу. Так или иначе, каждый из них радовался той свободе, которую обнаруживал в другом. И работать вместе им было счастье… Но совместная работа – с этим Нора почти смирилась – закончилась.

К концу девяностых на общем счету было десятка два совместных постановок и если не большой зрительский успех, то признание профессионалов, несколько фестивальных призов и некоторая известность за границей… Появились общие друзья в театральном мире Восточной Европы, дружеству немало способствовал отстраненно-скептический взгляд на политику и отвращение как к ее топорным формам вроде введения советских войск в Прагу в 1968-м или недавней бомбардировки Югославии, так и к средневековым тайным убийствам, отравлениям, подковерным интригам.

Именно в это смутное время от венгерского друга Иштвана, худрука Будапештского театра, пришло к Тенгизу невнятное предложение поставить у них спектакль по хорошей русской классике. Приглашали его вместе с Норой… Поверх политики. Театр-театр!

Тенгиз позвонил Норе, спросил: “Ты готова?” Минуты не помедлив, согласилась.

Год был тревожным: на Кавказе уже шла большая заваруха, но поезда из Грузии ходили и самолеты летали. Тенгиз обещал приехать в ближайшие дни.

Через два дня он был в Москве. Декорации все те же – от Никитского бульвара в окне до кузнецовских чашек на столе, корешков все тех же книг в шкафах. Старый персидский ковер с проплешинами от ножек давно переставленного секретера. Стена, пересекающая лепнину – следы благородной юности дома, когда комнаты были в два раза больше и высота потолка более соразмерной.

Костюмы тоже не претерпели изменений – Нора в джинсах и мужской рубашке, Тенгиз в растянутом свитере и в просторных не по моде штанах. Эта пьеса жизни длилась так долго, что оба постарели, а отношения из пунктирных и необязательных превратились в узы крепче любых брачных.

Самое важное в Нориной жизни возникало из этой совместности. Она научилась работать без него, но всегда внутренне ставила его рядом с каждой новой работой. Выправляла под него. Сколько раз за эти годы Нора пыталась вырваться из рабства, но всякий раз оказывалось, что только сильнее заглатывала крючок. Губы в крови – и никакой свободы.

– Успокойся ты, – не раз утешал ее Тенгиз после очередной попытки вырваться. – Прими как факт. Факт нашей биографии.

На этот раз ничего похожего – в Юриковой комнате постелена Тенгизу постель. Он смотрит с удивлением:

– Теперь так?

– Так, – легко кивает Нора.

– А как мы будем работать? – удивляется Тенгиз.

– В остальном как обычно… – и прикрывает дверь.

Наутро поехали к Тусе, окончательно перебравшейся на дачу. Провели там долгий день. Она одряхлела, почти ослепла, читала с лупой исключительно дневники писателей и всякую мемуарную литературу – восхищалась Виктором Шкловским, перепиской Пастернака и Фрейденберг, возмущалась Достоевским и перепиской Чехова с Книппер, рисовала малярной кистью на оборотной стороне старых рулонов обоев, оставшихся от каких-то незапамятных ремонтов. Полоски, круги, пятна…

– Я мажу, и какое это наслаждение, – говорила она, а Нора усмехалась – было похоже на рисунки детей, которых она когда-то учила рисованию…

Потом разговор вырулил

Скачать:TXTPDF

“устоял”, еще не изменил. Ну и что же? Легче кому-нибудь из нас? Нет. Ты подавил и я подавила, и оба мы подавлены. Жертвовать и принимать жертвы не умеем ни ты,