Скачать:TXTPDF
Медея и ее дети

противоположности: она святая, а я трижды свинья. Но лучше я умру, чем она узнает, кто отец этого ребенка. Поэтому умоляю: письмо это немедленно уничтожь. Девочка исключительно моя, только моя, и не думай, пожалуйста, что у тебя ребенок, — это просто одна из многих Медеиных племянниц. Девочка отличная. Рыженькая, улыбается. Кажется, будет очень веселая, и надеюсь, она не будет на тебя похожа. В том смысле, что эта тайна останется между нами двумя. За деньги спасибо. Они не были лишними, но, честно говоря, я не знаю, хочу ли я получать от тебя помощь.

Самое главное, чтобы сестре не пришло ничего в голову. А то у меня и так угрызения совести, а уж что со мной будет, если она что-нибудь узнает? А с ней? Будь здоров и весел, Самоша. Сандра».

Медея читала письмо стоя, очень медленно, прочла дважды. Потом села в кресло. Неведомая никогда душевная тьма накатилась на нее. До позднего вечера просидела она не меняя позы. Потом встала и начала собираться в дорогу. Спать в ту ночь она не ложилась. Наутро она стояла на автобусной остановке, в светлом габардиновом пальто поверх черного платья, в аккуратно повязанной черной шали, с большим рюкзаком и самодельной кошелкой в руке. На дне кошелки, в старинной ковровой сумочке, лежало заявление об отпуске, которое она решила отправить с дороги, документы, деньги и злополучное письмо. Первым же автобусом она уехала в Феодосию.

* * *

Десятого мая у Медеи произошла частичная пересменка: утром уехала Ника с Катей и Артемом, а после обеда приехали литовцы — сын Медеиного брата Димитрия, умершего три года тому назад от запущенной сердечной болезни, Гвидас с женой Алдоной и больным мальчиком Виталисом. У малыша был диэнцефальный паралич, он был постоянно завязан в мучительную судорогу, коряво двигался и еле говорил. Гвидас с Алдоной, придавленные болезнью сына, навсегда застыли перед мазохистским и неразрешимым вопросом: за что?

Они приезжали сюда каждый год ранней весной, жили у Медеи недели две до начала купального сезона, потом Гвидас перевозил их в Судак, снимал удобную квартиру у моря, в бывшей немецкой колонии, у Медеиной приятельницы тети Поли, и уезжал. Снова он появлялся в середине июля, чтобы увезти их от жары в прохладную Прибалтику. Виталис страстно любил море и чувствовал себя счастливым только в воде. И еще он любил Лизу и Алика, они были единственными детьми, с которыми он общался. Трудно сказать, вспоминал ли он о них в зимние месяцы, но первая встреча с ними после разлуки была для него праздником.

Старшие готовили своих детей к приезду Виталиса, и дети были заряжены добрыми намерениями. Лиза выделила из своего медвежье-заячьего зоопарка лучшее животное для подарка, Алик построил в куче песка дворец, предназначенный Виталису на слом, — это была их постоянная игра: Алик строил, Виталис ломал, и оба радовались.

Маша перебралась в Самонину комнату, освободила для литовцев Синюю, которая была побольше.

Сама Маша находилась с утра в состоянии хаотического вдохновения: слова, строчки одолевали ее и она едва успевала закрепить их в памяти.

Постепенно образовалось: «Прими и то, что свыше меры, как благодать на благодать, как снег, как дождь, как тайну веры, как все, с чем нам не совладать…» На том дело и кончилось.

Одновременно и совершенно независимо Маша утешала Лизочку, которая крепилась-крепилась, но все-таки вскоре после отъезда матери расплакалась, потом накормила детей, уложила их спать и, бросив грязную посуду, легла в зашторенную Самонину комнату, собравшись в комочек и повторяя мысленно весь вчерашний вечер: и золотую кофту барменши, и движение, которым Бутонов крутил телефонный диск. Вспоминала также, как отозвалось ее тело на первое его случайное прикосновение еще тогда, в походе, когда прожгло ей руку и залихорадило.

«Вот точка судьбы, опять точка судьбы, — думала она, — первая — когда родители утром выехали на Можайское шоссе, в семь лет, вторая — когда Алик подошел на студии, в шестнадцать, и теперь — в двадцать пять. Перемена жизни. Перелом судьбы. Давно ждала его, предчувствовала. Милый Алик, единственный из всех, кто мог бы меня понять. Бедный Алик, у него, как ни у кого, есть это понимание судьбы, чувство судьбы… Ничего не могу поделать.

Неотменимо. Ничем не могу ему помочь…»

Ей тоже никто не мог помочь: чувство судьбы-то у нее было, но не было опыта адюльтера.

«…Любовь то гостьей, то хозяйкой, то конокрадом, то конем, то в час полуденный прохладой, то в час полуночный — огнем…» И заснула.

Вечером состоялись обычные посиделки. На месте Ники и ее гитары восседал Гвидас-громила в рыжих усах и его жена Алдона с мужским лицом и женственной, в парикмахерских локонах, прической. Рядом с Георгием — Нора.

Разговор тугой, в паузах. Не хватало Ники, одно присутствие которой делало любое общение гладким и непринужденным. Медея была довольна: Гвидас, как обычно, привез большую сумку литовских гостинцев, а кроме того, вручил приличную сумму денег на ремонт дома. Теперь они с Георгием вяло обсуждали подводку воды. В Нижнем поселке водопровод был, а к Верхнему его так и не подвели, хотя много лет обещали. Домов здесь было немного, все пользовались привозной водой, которую хранили либо в старых наливных колодцах, либо в цистернах, Георгий не был уверен в насосной станции — дойдет ли доверху вода.

Алдона часто выходила из кухни, прислушивалась под дверью Синей комнаты, спит ли Виталис. Обычно он несколько раз за ночь с криком просыпался, но теперь, после тяжелого пути, спал хорошо.

Маша не принимала участия в разговоре. Шел одиннадцатый час, она еще не потеряла надежды, что зайдет Бутонов. Увидев, что Нора встала, она обрадовалась:

— Я провожу тебя?

Георгий замолк на полуслове, потом спохватился:

— Да я провожу, Маш.

— Я все равно хочу пройтись, — совершенно не вникая в тонкую ситуацию начинающегося романа, встала Маша.

К дому Кравчуков шли молча, гуськом. У задней калитки остановились. В Норином домике было темно и тихо, Таня спала, и Нора пожалела, что так рано ушла. Георгий собирался ей что-то сказать, но не знал, что именно, да и Маша мешала. Маша разглядывала кравчуковский доходный дом, с сараями, пристройками и террасками, но свет различила только у хозяев.

— Я к тете Аде зайду…

Маша постучала в хозяйскую дверь, вошла. Ада в позе мадам Рекамье, с вывалившимися розовыми грудями, полулежала у телевизора.

— Ой, Маш, ты, что ли? Заходи. Тебя что-то и не видно. Ника заходила, а ты гордая… Ой, а тощая какая, — неодобрительно заметила Ада.

— Да я всегда такая, сорок восемь килограммов…

— …костей, — фыркнула Ада.

Маша договорилась насчет комнаты для своей московской подруги — с первого июня, и спросила, не сможет ли Михаил Степанович встретить ее в Симферополе.

Откуда ж мне знать, у него график. Спроси сама. Он в сарае с постояльцем что-то разбирается… уж спать пора, а они там… — Как все местные, Ада ложилась спозаранку и была недовольна.

Маша подошла к сараю. Дверь была приоткрыта, лампа на длинном шнуре, подвешенная к гвоздю на стене, описывала световой овал, в котором склонились над верстаком две головы, Михаила Степановича и Бутонова.

— Ну, чего тебе? — не оборачиваясь, спросил Михаил.

— Дядь Миш, я насчет машины спросить

— А, ты… — удивился он. — Я думал, Ада…

Бутонов смотрел на нее из света в темноту, и Маша не поняла, узнал ли он ее. Она вышла на свет, улыбнулась. Рот его был плотно сжат, две пряди, не защемленные резинкой, висели, и он отвел их тыльной стороной лоснящейся черным маслом руки. Глаза его ничего не говорили. Маша испугалась: он ли это? Не приснился ли ей вчерашний лунный ожог? Она забыла, зачем пришла.

Впрочем, знала, за чем пришла: увидеть его, коснуться и получить доказательства того, что по природе своей не может иметь ни доказательств, ни опровержений, — свершившегося факта.

— Какая тебе машина? — спросил Михаил Степанович, и Маша очухалась:

— Подругу встретить из Симферополя.

— Когда?

— Первого июня. Она у вас жить будет, в горнице.

— Ту-у! — прогудел Михаил Степанович. — До первого дожить надо.

Ближе к делу приходи.

Маша медлила, все ожидая, не скажет ли чего Бутонов или хоть не посмотрит ли в ее сторону. Но он щурился на металл, поводил обтянутыми вчерашней майкой плечами, головы не поднимал, но усмехнулся про себя: загорелась кошкина задница!

— Ладно, — шепнула Маша и, выйдя, прислонилась к стене сарая.

Мотор-то в полном порядке, Степаныч, — услышала она голос Бутонова.

— А я те что говорю, — отозвался он. — Электрика барахлит, я так думаю.

«Он меня не узнал? Или не захотел узнать?» — мучилась Маша, не согласная ни на то, ни на другое. Ничего третьего в голову не приходило.

Была темнота, вчерашняя шальная луна освещала другие холмы и пригорки, другие любовники резвились в ее театральном свете, в застывшей магниевой вспышке.

Еле сдерживая слезы, она шла к дому не по короткой тропке, а через Пупок, чтобы убедиться хотя бы в реальности самого этого места, где вчера все произошло… И что это было? И может ли так быть, чтобы для одного человека это значило перемену судьбы, пропасть, разъятие небес, а другой просто вообще не заметил происшедшего?

На самой середине Пупка она села, скрестив ноги по-турецки. Левая рука ее уперлась в землю, а правая — в ее собственный клетчатый носовой платок, пролежавший здесь сутки и своей крахмальной скрюченностью как раз и являющий доказательство того, что вчерашнее событие действительно имело место. Она наконец заплакала, а поплакав немного, по многолетней привычке переводить все свои мысли и чувства в более или менее короткие рифмованные строчки, забормотала: «Все отменю, что можно отменить: себя, тебя, беспечность и заботу… трудов любовных пьяную охоту и беспробудность трезвого житья…»

Получалось не совсем про то, но каким-то боком… «Все отменю, что можно отменить: беспамятство, забывчивость и память…»

Ничего не прояснилось, но стало немного легче. Сунув платок в карман, пошла в дом. Все давно спали. Она вошла в детскую, всю в слабых шевелящихся потоках света и тени — от полосатых занавесок. Дети спали. Алик сказал раздельно, не просыпаясь:

— Маша? — и забормотал что-то невнятное.

Маша легла в Самониной, рядом, — не вымыв ног, не зажигая света. Спать не могла, строки не складывались. Пожалев, что Ника уже уехала и не с кем ей разделить свои новые переживания, Маша зажгла лампу и взяла из стопы книг самую растрепанную — это был утешительный Диккенс.

Вскоре она услышала легкий стук в окно. Отодвинула темную штору — маленькое окно загораживал Бутонов.

Дверь откроешь или

Скачать:TXTPDF

противоположности: она святая, а я трижды свинья. Но лучше я умру, чем она узнает, кто отец этого ребенка. Поэтому умоляю: письмо это немедленно уничтожь. Девочка исключительно моя, только моя, и