ул. Чайковского, замечательная женщина Елена Викторовна Златова, жена поэта Степана Щипачева. Мама к ней пошла, Щипачев написал бумагу с просьбой еще раз пересмотреть это сочинение. Так я была принята.
На факультете было женское царство, как и в школе, мальчиков почти не было, какие-то фронтовики вне конкурса. Тут мы очень скоро где-то в аудитории снюхались с Ирой Максимовой. Она была самая младшая на курсе, закончила школу в шестнадцать лет с золотой медалью, но должна была сдавать экзамены, потому что, пока разбирались с разрешением допустить к собеседованию шестнадцатилетнюю, собеседования прошли. Она набрала свои 25 баллов и поступила. И мы с ней с тех пор дружим, с осени 1953 года, уже почти шестьдесят лет. Потом я ее устроила в Книжную палату, где я работала. Потом много позже она поступила на работу в «Информэлектро», куда брали уволенных из всех других мест. И там работала уже до пенсии.
– Интересно, потому что русский язык и литература. Но это было совсем не то, что в школе. Я вдруг узнала о существовании какого-то старославянского или современного русского языка. Училась я, в общем, неплохо, троек не было, а четверок много. На втором курсе стало еще интереснее, были семинары. Но, кроме того, я начала писать стихи. Я влюбилась, с человеком этим не была знакома, но это неважно, и начала писать. А кругом был всякий народ, который тоже писал, и когда уже на втором курсе мы вместе с первокурсниками решили создать литобъединение. Время всё-таки было уже такое живое, 1954–1955 годы. Я помню, кто-то к нам привел Алика Есенина-Вольпина – ни больше ни меньше. Я не могу сказать, что я тогда была в восторге от его стихов, но вот сейчас вынула из Интернета, перечитала – замечательные стихи. В общем, жизнь… Мы в стенгазетах свои стихи печатали… И очень быстро на нас, совсем еще ребятишек, напали. В факультетской газете «Комсомолия» появилась огромная статья с карикатурами, написанная аспирантами, на нас пустили тяжелую артиллерию. Больше всего на меня, заголовок был взят из моих стихов – «Под фары и во тьму». Самих стихов не помню. Я вообще потом много лет занималась тем, что изымала у других людей свои стихи или, в крайнем случае, зачеркивала, если не давали изымать. Я действительно очень не хочу, чтобы выброшенные стихи где-то фигурировали.
– Как формулировалась претензия?
– Декаденты. Упадническая поэзия.
– Ой, весело было, что на нас такую тяжелую артиллерию выпустили. Мы ходили по факультету героями. Чувства опасности не было. Я думаю, я еще многого не понимала. Я ходила еще и в университетское литобъединение, и там была такая история (я ее позже узнала). Были два поэта: Миша Ярмуш, психиатр, и Миша Ландман. Кто-то из них к слову стал говорить об очередях за хлебом в Подмосковье, и одна баба, которая там была, курса с четвертого, на них настучала…
И в том же году, когда появилась статья в стенгазете против нас, мне не поставили зачет по физкультуре – а я человек была действительно совершенно неспортивный. Мне говорят: «Мы не можем вас допустить к сессии». И тут я совершила поступок, достойный марта 1944 года. Я говорю: «Тогда я лучше заберу документы». И забрала документы и поехала в город Советск поступать в кинотехникум. Кинотехникум не киношников, а киномехаников, которые крутят ручку. Продала часы, маме оставила записку.
У мамы всю жизнь была нескучная жизнь. В эмиграции, когда дети прошли все самые тяжелые периоды, я всё думала: за что мне даны такие хорошие дети, когда я была таким плохим ребенком? У нас с мамой были очень похожие характеры, и мы дико сталкивались.
Потом я из города Советска написала маме, мама написала мне «возвращайся», я уже понимала, что я не там, где надо, и я вернулась. На факультете осенью общефакультетское комсомольское собрание постановило просить восстановить меня. У меня было очень много друзей и на старших курсах. На собрании выступила Инна Тертерян, испанист, латиноамериканист. Мы жили в одном квартале, она была замужем за Леней Козловым, это один из главных людей в киноархиве, где Музей кино, где Наум Клейман. А я дружила с Валентином Непомнящим, с Левой Аннинским… Непомнящий был на один курс старше меня, Аннинский, Козлов и Инна Тертерян – на два. У нас очень много знакомств завязывалось, когда мы ездили в колхоз, на картошку. Это был 1955 год, осень, но вспомним, что «Оттепель» Эренбурга была напечатана не в 1956-м, а в 1954-м. Обстановка была другая. И Инна выступила, все собрание ее поддержало, но меня не восстановили. Конечно, приятно, что все люди заступаются за меня. И я решила поступать заново.
До тех пор было еще одно приключение, опять приключение для моей мамы. Когда мы учились на первом курсе, у нас, как я сказала, было очень мало мальчиков. Среди них был один, который потом бросил Москву и уехал к себе на родину, в Грузию… (но русский). Женился. Потом, как выяснилось, разошелся. Приехал в Москву, познакомился со мной и увез меня в Тбилиси. Не помню, еще кто-то из друзей был на вокзале, меня просто из маминых рук вырвали и сунули в вагон. Ну, я там со своими бумагами ходила в Тбилисский университет, меня не брали. Потом вернулась в Москву, поехала туда снова, побыла-побыла, потом поняла, что опять, как в городе Советске, – это не мое место, и уехала из Тбилиси. А это уже февраль 1956 года, XX съезд, – то есть прямо накануне того, как в Тбилиси начались волнения. Слава Богу, что он был не разведен, поэтому у меня никакого штампа в паспорте не осталось и больше никогда не появилось.
После этого мама устроила меня на работу на полставки сразу в два места: Институт физики Земли и Астросовет. Я делала описания на иностранных языках. И снова готовилась поступать.
На этот раз у меня было 24 балла, но 24 был проходной. Я встретила Игоря Виноградова и говорю: «Мне четверку поставили за сочинение». Он говорит: «Ты знаешь, лучше ничего не поднимать, поскольку 24 проходной». Поступила. Это был курс Аверинцева, и мы с Сережей быстро познакомились, тем более оба что-то написали в курсовую стенгазету. Я бывала у него дома, но дальше каждый шел своей дорогой – знаменитого Аверинцева я уже в Москве не видела. Один раз потом встретила в Париже.
…Что такое 1956 год? Я всегда говорю: я никакая не шестидесятница, мы «поколение 56-го года». Поколение Венгрии, а не XX съезда. Доклад читали везде на открытых партийных собраниях, но, поскольку я в тот момент еще нигде не работала, я его не слышала, но слышала мама и всё мне подробно рассказала.
Тогда у очень многих были большие надежды. У меня надежд не возникло. У меня тому есть документальное подтверждение, но документально о нем знала только я, потому что это выброшенные стихи. Я могу их процитировать – не как стихи, а как документ.
Чижи поют рассвет,
Но почему же совы
Летают, как во тьме,
Раскинув серость крыл?
От ламп дневного освещенья,
Плохие стихи, лобовые образы, но свидетельство…
Сдала я экзамены, поступила, и тут же в факультетской стенгазете «Комсомолия» – разгул оттепели – я напечатала стихи, которые назывались «Цветные сонеты» и все были «оппозиционные». В сонете под названием «Белый» описывался побег из лагеря.
– Темы этой не было, вы рассказываете, что вы не знали, потом не понимали, что переменилось?
– То, что на XX съезде рассказывали, и то, что люди начали друг другу всё рассказывать, все поднялось, все между собой только об этом и говорили. Когда я поступала, я познакомилась с мальчиком, который поступал на факультет журналистики, и он мне рассказывал о репрессиях в его семье. И мы с ним сидели на скамеечке, и я помню, как я для себя сформулировала: он антисоветчик с советских позиций, а я антисоветчик с антисоветских позиций.
Я не помню, в чем это заключалось, но в принципе доклад Хрущева меня не убедил, кроме того что действительно много людей выпустили, что это не повторится. Я не формулировала этого так, но чувствовала природу этой власти тогда уже. Мой приятель был не из «линии партии», но все-таки в советских рамках. Я себя в советских рамках уже не чувствовала. То, что я для себя это сформулировала, было мне интересно, раз я до сих пор об этом помню, хотя я только об этом подумала. Я это тогда и много лет, пока мне не пришлось действительно рассказывать о своей биографии, никому и не говорила даже.
…И вот тут стихи мои эти («Цветные сонеты») мне принесли очень большую популярность. Устраивалось очень много вечеров поэтов. Нас, филологов, позвали на факультет журналистики, мы там выступали. Я познакомилась с толпой ребят с факультета журналистики и с их друзьями-поэтами из геолого-разведочного института. Они на много лет стали одной из моих компаний.
…Стихи были очень важной частью жизни, может, и самой важной. Но жизнь вообще – свобода, музыка. Музыка для меня и сейчас важнее стихов. Я уже на концерты не бегаю, слушаю с дисков, а это не одно и то же.
Ладно, вот у нас осень 1956 года, октябрь. На мехмате вышла стенгазета. Вообще, если посмотреть историю того времени, то очень много прочитать по стенгазете можно. Есть знаменитая история о стенгазете «Культура» Ленинградского технологического, которую издавали Бобышев, Найман, Рейн. Много всяких историй. А я продолжала дружить с математиками, благодаря чему в будущем году познакомилась с Наташей Светловой, ныне Солженицыной. Газета, в которой, во-первых, была напечатана статья о только что впервые переизданной книге Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир». Десятки лет не издавалась и вот только что была напечатана. Самиздатский текст обсуждения «Не хлебом единым» Дудинцева. И уже в ноябре на мехмате устроили большое комсомольское собрание факультета, на которое я проникла, поскольку обзавелась билетиком корреспондента многотиражки «Московский университет». Самого главного обвиняемого, Мишу Белецкого, выгнали с собрания, поскольку он не комсомолец и не имеет права слушать. Кончилось тем, что его, аспиранта, и еще одного пятикурсника выгнали из университета. Я Мишу Белецкого видела недавно, он живет в Киеве, я была в Киеве, мы виделись. До этого он меня нашел через мейл, я так обрадовалась.
Дело в том, что газета вышла до Венгрии, а обсуждение было после Венгрии, когда вовсю пошли закручивать гайки. В начале декабря 1956 года я