написала те три стихотворения, которыми отныне открывается каждое мое «Избранное».
Вот это ощущение того времени.
И дальше со мной произошла совершенно жуткая и позорная история. Арестовали Леню Черткова, и меня предупредили, что именно нужно говорить, потому что мы были вместе у Шкловского и Леня там высказывался как хотел… И я была готова к этому: вызовут – я знала, что говорить. В феврале меня берут с занятий, это еще первый курс, говорят: «Вас просят в деканат к замдекану». Меня берут под белы ручки и везут на Лубянку. И говорят: «Вы знаете, почему вас вызвали?» Ну, я начала с глупости: вместо того чтобы сказать «не знаю», я сказала: «Знаю – потому что мой друг Леонид Чертков арестован». Они говорят: «Нет, нас это не интересует». (В конце они все-таки про него допросили, и тут я сказала всё правильно.) И я начинаю думать. Меня отводят во внутреннюю тюрьму, переодевают в тюремное и оставляют. И полтора дня я держусь, а потом… Чем это было особенно позорно – тем, что это был чистый самообман. Я начинаю думать: что же я, комсомолка… Это было хуже всего. И начинаю рассказывать, что, когда, где я говорила, что при мне кто говорил. Потом мне показывают, как я потом узнала, листовку, но показывают только стишок. Они, видимо, подозревали, что это мой стишок. Я говорю: «Нет, это не я написала, это написал Андрей Терехин».
В общем, история была такова. Когда подавили революцию в Венгрии, Андрей Терехин (мой бывший сокурсник) и Володя Кузнецов (на курс моложе) сделали и разбросали на Ленинских горах листовки. Напечатали они их на машинке Иры Максимовой и ее мужа. Молодостью я ничего оправдывать не хочу, потому что мне был двадцать один год, а Ира и Витя были моложе, но они держались. А я потекла. И я начала характеризовать ребят. Причем, чтобы отмазать Володю, я говорила: «Ну, он человек слабый, он, наверное, под влиянием…», что он потом в своих воспоминаниях очень недовольно фиксирует. Есть его воспоминания об этом.
Через три дня меня выпустили, а ребята сели: Андрей на пять лет, Володя на два. А я на суде была единственным свидетелем обвинения. Вот так. Не надо меня жалеть, я сама себе это устроила. Когда я потом крестилась, я выясняла, что все грехи снимаются. Но я себе это все равно не простила. И я несколько замкнулась после этого.
Я рассказала тем ребятам из компании Черткова, что было, я старалась, чтобы при мне никто не говорил на политические темы. Но стихи оставались, стихи распространялись, стихи мы друг другу читали, но уже не было творческих вечеров, а по компаниям мы продолжали читать стихи и писать. И с Юрой Галансковым, с которым мы познакомились в ноябре или декабре 1956 года.
Чертков и Красовицкий нашли клуб «Факел», где можно было выступать. «Пойдем с нами!» – говорят. Мы пришли, а там замок (напоминаю, уже после Венгрии, и эти «самозваные» клубы прикрыли). Я говорю: «Знаете что, у нас сейчас организовано литобъединение на курсе, давайте выступите там как представители клуба “Факел”». А руководил литобъединением переводчик Владимир Рогов, племянник Романа Михайловича Самарина, мрачного человека и доносчика, которого в свое время исключили из Союза писателей. Он был деканом филфака, потом директором Института мировой литературы. Пришли ребята, были Красовицкий, Хромов и Чертков, еще по дороге мы встретили Игоря Куклеса, художника, который прочел стихи Рейна. Там было полное ошеломление, потому что на такой тихий филфак Горбаневская привела страшных людей. Я не хочу сказать, что Рогов куда-то настучал, но, во всяком случае, записано за мной это было.
Еще до того я побывала с этими ребятами в литобъединении при «Московском комсомольце»; в этот вечер Валя Хромов вступал в члены литобъединения. И там народ собрался в основном действительно комсомольцы. И они страшно критикуют Валины стихи – со своей комсомольской точки зрения. И вдруг встает молодой мальчик, на первый взгляд совсем уж комсомольского вида, и начинает защищать Хромова, говорить о Хлебникове и т. п. И мы с ним тоже подружились. Это был Юра Галансков. И вот с Юрой мы дружили всё это время. Юре я тоже рассказала, что было. Но никакой маломальской общественной деятельности я себе не допускала. И так продолжалось несколько лет. Стихи я писала, многое выкинула, но кое-что и осталось.
А, я же не рассказала, как я опять вылетела из Московского университета. 1957-й, осень, у меня целый ряд предметов был перезачтен. И тут меня вызывают и говорят: «Мы вас отчисляем за пропуски занятий». Я говорю: «Это те занятия, за которые у меня уже стоят оценки». – «Всё равно обязаны ходить». Дело в том, что все, кто был причастен к делу Терехина и Кузнецова, вылетели: и Витя Сипачев вылетел, попал в армию, потом пошел в химию и стал доктором химических наук; Ирка вылетела на год. Я была на втором курсе по второму разу. И я опять вылетаю. И тут опять комсомол за меня заступается. Комсомольское бюро нашего курса, Оля Карпинская (Ревзина ныне), еще девочки и мальчики. А секретарем бюро был отвратительный мальчишка Мулярчик, карикатура Рогова, но, поскольку все остальные за меня заступились, опять та же формулировка: «Мы не можем лишиться такого талантливого человека». Пишут письмо. Мулярчик им говорит: «Это не поможет, вы же понимаете, что ее не за это отчислили?» Это действительно не помогло, но я на всю жизнь запомнила это. Встретила Олю Ревзину в Польше, в Сейнах, когда Томасу Венцлове присудили звание «Человека пограничья», после того как мы с ней не виделись сорок четыре года, и просто душами слились.
В 1958 году я поступала на заочное отделение Ленинградского университета, филфак, опять всё заново. Набираю двадцать из двадцати. Я тот человек, который трижды поступал в университет и трижды поступил[14].
И вовсе нету ничего – ни страху,
ни цепененья перед палачом,
роняю голову на вымытую плаху,
как на случайного любовника плечо.
Катись, кудрявая, по скобленым доскам,
не занози разинутые губы,
а доски ударяют по вискам,
гудят в ушах торжественные трубы,
слепит глаза начищенная медь,
и гривы лошадиные взлетают,
…
В другое утро еле рассветает,
и в сумраке, спросонья или что,
иль старый бред, или апокриф новый,
но всё мне пахнет стружкою сосновой
случайного любовника плечо.
«Не доезжай, Наталья, до застав»
Об этом нельзя не сказать, этого никак нельзя упустить – Наташины ранние путешествия на попутках то в Ленинград, то в Тарту, то в Апшуциемс. Качество, противоположное клаустрофобии, любовь к разомкнутому пространству, к самому перемещению в пространстве, страсть к движению, также нежная любовь к московским трамваям и парижским автобусам. Она дорожила этим уединением-перемещением, может быть, еще и потому, что большая часть ее стихов рождалась в дороге.
Г. Корниловой
Господи, все мы ищем спасенья,
где не ищем – по всем уголкам,
стану, как свечка, на Нарвском шоссе я,
голосую грузовикам.
Знаю ли, знаю ли, где буду завтра —
в Тарту или на Воркуте,
«Шкода» с величием бронтозавра
не прекращает колеса крутить.
Кто надо мною витает незрим?
Фары шарахают в лик херувима.
Не проезжай, родимая, мимо,
и́наче все разлетится в дым.
Не приводят дороги в Рим,
но уходят всё дальше от Рима.
С 1968 года, когда стала выходить «Хроника текущих событий», Наташа путешествовала много уже по делу – с рюкзаком. Тогда же она мне и объяснила разницу между рюкзаком и «сидором». Он был довольно тяжелым, этот «сидор», набитый бумагой, с которым она путешествовала.
Мое любимое шоссе
в рулон скатаю, в память спрячу,
как многолетнюю удачу,
как утро раннее в росе.
И даже Вышний Волочёк,
где ноздри только пыль вбирают
и где радар с холма взирает,
как глаз, уставленный в волчок.
Еще и на исходе дня
Тревожный тяжкий сон в кабине,
и вздохи в зное и в бензине,
Всем Наташиным друзьям была известна эта ее «автостопная страсть». Однажды, иронизируя, Анна Андреевна Ахматова сказала: «Ну что, Горбаневская опять на встречных путешествует?» В это автостопное десятилетие, казалось, для Наташи действительно была важнее сама дорога, чем цель, к которой она вела.
в грохочущих, как театральный гром,
грузовиках, ободранных кругом,
и взмахивать рукою, как крылом.
Одни дороги мне остались милы,
и только пыльный плавленый асфальт
из-под колес бормочет: – Не оставь,
не доезжай, Наталья, до застав.
Наташина легкость, предпочтение движения покою, была, конечно, качеством ее натуры. Тем интереснее наблюдать эту эволюцию – передвижение в пространстве обретает всё новые краски, расширяется диапазон восприятия: мир дороги, взаимодействие глаза и пейзажа, наполняется все более знаками душевного движения.
О ком ты вспомнила, о ком ты слезы льешь
(и, утираясь, говоришь, что слезы – ложь)
в бетонной скуке станции Ланская,
в хлопках автоматических дверей,
где небо с пылью склеено… – Какая
тоска и гарь! – Так едем поскорей!
И вот поехали, и вот последний крик,
как стронулся, таща тяжелый след, ледник,
теряя валуны в межреберных канавах,
в мельканьи пригородов, загородов, дач,
в желтоволосых придорожных травах
и в полосах удач и неудач.
Когда что плоть, что дух, как лед, истаяли,
куда ж нам плыть, мой друг? Куда и стоит ли?
На перестуках шпал, на парусах обвислых,
на карликовых лодочках берез
куда ж нам плыть? В каких назначить числах
отход от пристани, не утирая слез…
В более поздние годы и в ее жизни, и в творчестве движение из одной географической точки в другую видоизменяется, приобретая новое качество: география наполняется метафизикой. В 2007 году в Кракове состоялась встреча поэтов Востока и Запада. Наташа подготовила для этой встречи эссе, которое так и осталось непроизнесенным, но было напечатано в «Русской мысли». Ниже – фрагмент из этого эссе.
Л. У.
Наталья Горбаневская
…По-русски существует то почти неуловимое различение, которого нет в польском (но есть и в других языках): «дорога» и «путь». В поэзии эти два понятия, пожалуй, впервые так близко встречаются у Лермонтова: «Выхожу один я на дорогу, Сквозь туман кремнистый путь блестит». По замечанию Георгия Левинтона, этот «кремнистый путь», пройдя через Мандельштама – «кремнистый путь из старой песни», – превращается в слышимый за гранью стиха «тернистый путь».
В начале жизни – а нам долго кажется, что она все еще начинается, – живя легкомысленно и со дня на день, мы обычно знаем лишь дорогу, дороги, передвижение в пространстве. Для меня первой такой дорогой стали многочисленные поездки автостопом в Ленинград, Псков, Таллин, Тарту, Ригу, Вильнюс. Эти дороги я и по сей день вспоминаю ностальгически, они появлялись и появляются во многих моих стихах. Вторая важнейшая дорога – но в большей и более осознанной степени путь – вела меня в эмиграцию. «Перелетая снежную границу» – так называется мой первый парижский сборник стихов, куда вошли две тетради стихов, написанных в России, и