я их видела.
…Я бежала от смертельной опасности, потому что смерть духа и разума страшнее смерти тела. Когда Солженицын назвал систему психиатрических репрессий «духовным Освенцимом», он не преувеличивал. Это и в самом деле Освенцим духа, Освенцим разума, там человека словно пропускают через газовую камеру, откуда выходит только живое тело. И всё же, убегая даже от такой опасности, я по сей день считаю себя дезертиром.
…Человек, которому дороги судьбы России (это относится и ко мне), должен, как никто иной, взвесить все «за» и «против». Для ясности скажу, что слово «дезертир» для меня не звучит так стопроцентно негативно, как это пыталась нам вбить в головы советская пропаганда. Бывают обстоятельства, когда нет другого выхода. Тем не менее это всё равно дезертирство.
…Каждый выбор связан с потерей. И мы не знаем, чем жертвуем. Свободный выбор всегда связан с какой-то утратой. Господь, наградив человека свободой выбора, на самом деле возложил на нас тяжкое бремя…[60]
Это был особый ритуал советского времени, возникший в те годы, когда стали выпускать из страны евреев и диссидентов, и закончившийся с концом советской власти. Открытые настежь двери… ночь напролет, никто не спит и спать не хочется. Безмерное питье с любимыми друзьями, с родственниками, как кажется, последний раз в жизни. Для многих так оно и оказалось… Стихи, хохот, музыка, танцы, слезы… Сумасшедший дом.
От года к году отъезды видоизменяются – то пожестче, то помягче. В какие-то годы – выкуп за обучение, и отъезжающие должны собрать огромные по тем временам суммы за образование. У большинства – высшее. Кандидатские дипломы… Одни годами добиваются разрешения на отъезд, других выпихивают в три дня, не дав ни собраться, ни проститься. Кого-то действительно ждут родственники за границей, но большинство уезжают по еврейскому каналу, по приглашениям от вымышленной родни. Одни едут с малыми детьми, с инвалидами-стариками, волокут с собой свои бедные пожитки, кастрюли, одеяла и книги, другие, как Ефим Славинский: ничего нет с собой, только пара томиков русской поэзии. Даже англо-русского словаря нет. Но ему-то что, у него такой язык, – хоть «Поминки по Финнегану» переводи! А ведь едут и совсем безъязыкие, и малообразованные. Простецкие и высокоумные, здоровые и больные, с надеждами и обидами, старики и малые дети. Едут очумевшие от счастья, что выпустили, едут с разбитым сердцем, в слезах, с валидолом, которого будет не хватать на чужбине или на исторической родине… Оставляют кто часть семьи, кто часть сердца, кто любовь, кто ненависть. Скольких друзей мы проводили в те годы, и каждый раз – репетиция похорон. Навсегда. Навсегда. И барьер в «Шереметьево» – кому Рубикон, кому Лета, а румяный пограничник в будке – Харон?
Когда уезжала в эмиграцию наша подруга Маша Слоним, Наташа написала стихи на ее отъезд.
На пороге октября
с полосы аэродрома
поднимается заря,
как горящая солома.
На пороге зрелых лет,
словно пойманный с поличным,
трепыхается рассвет
над родимым пепелищем.
На пороге высоты,
измеряемой мотором,
жгутся желтые листы
вместе с мусором и сором.
На пороге никуда,
на дороге ниоткуда
наша общая беда —
как разбитая посуда.
Прошел год – мы проводили и Наташу с сыновьями.
Л. У.
Татьяна Литинская
Против окон – черная «Волга»
Запомнилось ее прощание с нами в 1975-м. Первый этаж хрущевки окнами во двор. Окна без занавесок. Ее духовник и крестный отец Дудко. Против окон черная «Волга» с затемненными окнами. Ясику четырнадцать. Народу человек двадцать или больше, люди приходят и уходят. Попросили читать стихи. На бледном лице Ясика – протестное выражение. Когда мама начинает читать – хватает куртку и уходит из дома… Витя Славкин топчется в тесном коридорчике между кухней и ванной (оттуда не видно с улицы).
Александр Подрабинек
Она стала одним из свидетелей
Я пришел к ней в день проводов, накануне ее отъезда. Дом был полон народа, дым стоял коромыслом, и, конечно, ей было не до интервью. Тем не менее я вытащил ее на кухню, и она рассказывала мне под диктофон о своем деле и Казанской спецпсихушке. Она стала одним из свидетелей в моей книге «Карательная медицина».
Наталья Горбаневская
Так мы и уехали
Замечательные у меня были проводы, с субботы утра до утра понедельника. Юлий Ким пел, все приходили, я стихи читала. Пришел в один день, а потом пришел и в другой день отец Сергей Желудков, говорит: очень мне понравилось. И тогда же он сказал замечательную фразу: “Стихи, всё это прекрасно, но главное – она мать «Хроники»”. Вот так мы уехали, на этом взлете.
И мы приземлились в Вене, сошли, у меня во время моих путешествий автостопом бывало такое ощущение: когда долго идешь, а потом снимешь рюкзак, тебя земля начинает подбрасывать – и вот тут я почувствовала это. Я сняла рюкзак, и меня земля подбрасывает[61].
Ни дерзости, в общем, ни робости,
прохладца.
Что хочешь, то напишешь, и обыски
не снятся.
Захочешь – напишешь подробности,
а нет – и не надо.
А снится? А снятся мне отблески
из райского сада.
Наталья Горбаневская
Всё свое ношу с собой
– В разное время разные русские писатели и литераторы попадали на Запад. Кто в начале жизни, кто уже на излете жизни, как Некрасов, как Галич. Кто-то в расцвете сил, как вы, как Бродский. Но все – не от хорошей жизни. Скажите, что такое русский литератор на Западе? Как это происходило с вами, что такое ностальгия? Мы не можем этого ощутить, поскольку приезжаем на Запад ненадолго, на каникулы, а вы там живете.
– Вы знаете, я считаю себя почти что выродком, потому что никогда не испытывала ностальгии. Я, разумеется, печалилась по своим друзьям, по своей матери, потому что мы считали, что уезжаем навеки, что никогда больше не увидимся. По счастью, времена изменились, моя мама смогла приехать к нам трижды, а я приехала в Россию уже после ее смерти. Я приехала в Россию, а не в Советский Союз, я приехала уже после развала Советского Союза, а мама моя тоже успела умереть в России, это случилось 12 декабря 1991 года, через четыре дня после того, как Россия, наконец, стала независимым и суверенным государством.
Понимаете, ностальгия… Почему я не испытывала ностальгии? Может, потому, что всё свое ношу с собой. Всё, что было хорошего, плохого, пейзажей, не пейзажей – всё было со мной. Кроме, действительно, оставшихся друзей и оставшейся матери. Кроме того, я замечала в свое время разницу между положением поэта и прозаика в изгнании. Поэту легче. Прозаику гораздо нужнее вариться всё время в языке, а поэт, наоборот, начинает свой язык оттачивать, заострять, углублять, и, в общем, получается только польза. Я, конечно, не могу сравнивать, понимаете, вот я стою в одной точке – и передо мной два пути: первый – в эмиграцию, и второй путь – остаюсь. Допустим, меня не сажают снова, хотя это было маловероятно, но, допустим… Я не знаю, по какому пути я развивалась бы, грубо говоря, лучше. Но то, как я развивалась, меня вполне устраивает, и я думаю, что пребывание в эмиграции в сравнительно узком кругу носителей языка мне помогло стать глубже, тем более что я вообще человек довольно легкомысленный и поверхностный, а язык заставляет углубляться. Не только сам язык углубляется, но еще и меня за собой тянет[62].
Наталья Горбаневская
Любовь к родине – не профессия
Насколько я была патриотом, настолько и осталась. Люблю старую Москву, Москву моего детства, остатки которой еще сохранились. Люблю среднерусские пейзажи. Но теперь люблю еще и Париж, который стал мне родным, и Прагу, и Вроцлав, и бесконечно разнообразные пейзажи Франции, и Ассизи, где я однажды праздновала свой день рожденья, и еще много чего. И по-прежнему, еще со старых времен, нежно люблю Вильнюс. Так что если спросить профессиональных «патриотов», то они меня в патриоты не зачислят. Но любовь к Родине – это не профессия.
Спи, кузнечиков хор!
Лес восходит на холм.
Бес проехал верхом.
Я не верю стихам.
Звон глагола времен.
Что за жребий мне дан!
Слов не выпить с горсти.
Строк в тюрьму не снести.
от властей и страстей.
Тронь струну – вся в крови.
Трень да брень оборви.
Спи, кузнечиков хор.
Далее начинался Париж. Город, в котором Наташа прожила тридцать восемь лет – половину жизни. Наташе хорошо было с Парижем, не сразу, но постепенно он вошел в ее поэтический мир. Но постепенно вошел.
Л. У.
Зачем на слишком шумный Сен-Жермен,
останемся на этом перекрестке,
на тлеющей асфальтовой полоске
послеполунощных ленивых перемен,
где я сама себя не узнаю
и близоруко щурюсь на витрину,
и в темных стеклах стыну, стыну, стыну,
и в светлых облаках, встречающих зарю,
горю, и горько слезы лью, и стыну, и горю.
Наталья Горбаневская
Увидеть Париж…
Из письма друзьям (Борисовым и др.), 28.02.1976
«…Я думаю, что увидеть Париж – не то же самое, что увидеть еще, и еще, и еще что-то интересное, чего так много в мире. Это одно из тех впечатлений, без которых, по-моему, нельзя прожить жизнь. Но понять это можно, только увидев его. Это как я до девятнадцати лет прожила без серьезной музыки и, впервые попав на концерт, уже не могла жить без этого. А представьте себе, если бы не было концертов, пластинок, радиопередач – и только в литературе можно было бы прочитать о тех чувствах, которые она, эта музыка, вызывает. Верили бы и литературе, и чувствам, но чужим, а сами без них спокойно обходились. Так и Париж. Никакие книги, открытки, альбомы! Это настолько не передает! <…> никого не уговариваю. Не у всякого такая легкость адаптации, быть может – просто легкомыслие, чтобы бродить в чужом городе как в знакомом доме и дышать только воздухом сегодняшнего дня (не только не вчерашнего, но и не завтрашнего)».
Из письма Георгию Левинтону (2-я половина 1976 г.):
«…Здесь всё же настолько легче жить, не изматывающая жизнь, если, конечно, человек сам себя не изгрызает до полусмерти, что так водится за эмигрантами. И, конечно, хотелось бы каждому из вас подарить это же. Но думаешь обо всех и знаешь, что каждый оставшийся – поддержка для других. И так ощущаю свою вину не перед страной, не перед высшими принципами (хотя всё это несомненно, и правота страха и бегства – для меня в применении к себе и только к себе – это только прагматическая правота обстоятельств, но нравственно неправота), но вину главную ощущаю за дыру, оставленную мною среди вас. Как вырванный кусок мяса, который сам, естественно, не испытывает боли, но знает, что больно на том месте, откуда его вырвали. Знаю, конечно, как утешает вас, что всё это не оказалось для меня катастрофой, и, кроме того, стараюсь чем могу, как могу – возвращаться. И уходил, и возвращался, и сколько