аспиранты и научные сотрудники имели возможность сосредоточиться на той работе, которая в диссертациях шла в раздел «Экспериментальная часть». Жизнь лаборатории становилась интенсивней, в хирургической оперировали каждый день, по жесткому графику. Прибавлялось работы и Тане — она отвечала за стерилизацию и выдачу инструментов.
Событие, ставшее самым значительным в ее жизни, начиналось очень невзрачно и обыденно. Миловидная, припадающая на полиомиелитную ногу лаборантка Рая, держа в цепких руках лоток, укрытый пожелтевшей от многих стерилизаций пеленкой, попросила выдать ей набор инструментов для наливки тушью.
— Кого наливаешь? — деловито спросила Таня.
— Плод человеческий, — ответила Рая.
Таня звякнула ключом, отпирая стеклянный шкаф с мелкими металлическими драгоценностями, вытащила из сломанного бимса пинцеты, скальпели, пересчитала всю эту старую дребедень поштучно и, подбирая зажимы, спросила как бы между прочим:
— Живой, мертвый?
— Мертвый, — спокойно отозвалась миловидная Рая, расписалась в тетрадке за полученный инструментарий и стала неровно спускаться в полуподвал по круто прорубленной вниз лесенке…
Она уже успела прогромыхать донизу и шваркала рукой по стене в поисках выключателя, когда Таня поняла, что именно она спросила… А поняв, положила ключ от операционной на место, сняла белый халат, повесила его на вешалку и вышла из лаборатории. Больше она туда не вернулась. Не вернулась она и в университет. Роман ее с наукой закончился в этот самый час и навсегда.
18
Неделю она молчала. Утром, как обычно, уходила из дому, шла пешком куда глаза глядят — то в центр, то в Марьину рощу, то в Тимирязевскую академию. Сроду не было у нее такого пустого времени. Лето было поздним, и, хотя был уже конец июня, зелень парков была еще новой, необтрепанной, и липа цвела запоздало, и особенно обаятельными были закоулки, проходные дворы, ветхость деревянных домов казалась милой и домашней, и Таня бродила до устали, потом покупала хлеба, плавленый сырок, бутылку теплого лимонада и устраивалась в каком-нибудь укромном, уютном месте, возле дровяных сараев, на откосе заброшенной ветки железной дороги, в парке на лавочке…
Состояние ее было весьма странным, раздвоенным. Кажется, что она вовсе ни о чем не думала, только ходила и смотрела по сторонам, но мысль сидела внутри ее, сама поворачивалась с боку на бок, так и эдак, и даже не отчетливая какая-то мысль, а это поразившее ее до глубины событие, что она, Таня Кукоцкая, спросила у Раи Пащенковой, живой ли плод, то есть живой ли ребенок, и если бы он был живым, то она выдала бы Рае необходимые инструменты, чтобы налить в вену тушь и умертвить в процессе этого мероприятия живого ребенка… не крысенка, не котенка и не крольчонка, а существо с именем, фамилией и днем рождения… Неужели каждый человек так близок к совершению убийства или это нечто особое, что произошло только с ней?
Проблуждав по городу с утра до вечера, она возвращалась домой, ужинала, ложилась спать, быстро засыпала, но вскоре просыпалась и маялась без сна. Однажды среди ночи она, не выдержав пустоты бессонницы, оделась и тихонько выскользнула на улицу. Прошлась по окрестным знакомым дворам, преобразившимся в огромные театральные декорации. Вышла луна, быстро пробежала по небу и закатилась над Бутырской тюрьмой. Потом подул ветер, посветлело небо, дворничиха, нанятая взамен Лизаветы Полосухиной, начала мести сухой метлой двор, поднимая облачко пыли…
К половине седьмого Таня вернулась домой, легла и заснула. Когда Тома стала ее будить, она пробурчала, что никуда сегодня не идет… Потом Елена склонилась над ней:
— Танюш, что случилось? Не заболела?
Натянув простыню на голову, Таня ответила ясным голосом:
— Не заболела. Сплю. Оставьте меня в покое.
Елена удивилась: что за ответ? Таня никогда не грубила…
Проснулась Таня к обеду. В доме никого не было, даже Василиса куда-то ушла. Таня обрадовалась, что никому ничего не надо объяснять, и опять пошла шататься без цели и без смысла… Палиха, Самотека, Мещанские… Деревянные дома, остатки слободской жизни…
Она, пожалуй, уже была готова поговорить обо всем с отцом и послушать, что скажет ей он, самый главный, самый умный, самый ученый… Но отца не было, он был в срочной командировке, и Таня сердилась и готовила для него длинную ехидную фразу: когда ты нужен, то всегда либо на операции, либо на консультации, либо в Праге, либо в Варшаве…
Еще можно было бы поговорить с Виталькой Гольдбергом, но он шабашил на каком-то коровнике в Костромской области… Говорить с матерью, Томой или Василисой — все равно что с кошкой советоваться…
Когда Таня вернулась домой, Тома уже завалилась спать, матери почему-то не было дома, а Василиса сидела на кухне, перебирала гречку.
— Есть будешь? — спросила Василиса.
Есть Тане не хотелось. Она налила себе чаю, села напротив Василисы и огорошила ее вопросом:
— Вась, как ты думаешь, когда душа прикрепляется к ребенку — сразу при зачатии или только при рождении?
Василиса вылупила на нее свой пуговичный живой глаз и ответила без малейшего колебания:
— Знамо дело, при зачатии. А как иначе?
— Это церковное учение или ты сама так думаешь?
Василиса честно наморщила лоб. У нее было упорное заблуждение: именно то, что она думала, и казалось ей церковным учением, но теперь она вдруг засомневалась — второй вопрос оказался сложнее первого.
— Да что ты меня пытаешь, у отца спроси, ему-то виднее, — рассердилась вдруг она.
— Спрошу, когда приедет. — И Таня, оставив грязную чашку на столе, ушла.
Василиса закрыла глаз, задумалась: а неспроста… чего это вдруг ей надо знать про это? Может, Елене шепнуть? Впрочем, и сама Елена в глазах Василисы в этом отношении не была вполне благополучна.
19
Павел Алексеевич приехал из Польши с целым чемоданом подарков. Он, по своему обыкновению, зашел в первый попавшийся магазин и закупил все, включая чемодан. Магазин оказался по случайности специализированным — для новобрачных, и потому все покупки были белыми, кружевными, пошлейшими. Василиса с Томой ахали над красотой, а Таня с матерью только понимающе улыбнулись друг другу… Промахнулся отец. Впрочем, туфли белые оказались впору и Елене, и Тане… Прошло еще три дня, прежде чем настало воскресное утро, которого Таня так ждала. К этому времени в бессмысленных прогулках она выходила целую теорию отрицания мира, дурацкого, бредового, поганейшего мира, жить по законам которого она решительно отказывалась.
За завтраком она рассказала отцу о главном происшествии. Очень сдержанно и точно. Ему ничего не надо было разжевывать, он мгновенно понял самое зерно.
— Ты понимаешь, о чем я хочу с тобой поговорить? — закончила она свой рассказ.
Он сидел молча, и Таня молчала, ждала, что он скажет. А он вспоминал ее трехлетнюю, пятилетнюю, примерял на взрослую, с несчастным лицом молодую женщину все ее глупые детские прозвища — бельчонка глазастого, вишенку, котика… Неужели и здесь ожидает его крах?
— Ты хочешь говорить о профессионализме? — спросил он дочь.
— Именно, — кивнула она.
— Видишь ли, профессия — это угол зрения. Профессионал очень хорошо видит один кусок жизни и может не видеть других вещей, которые его профессии не касаются.
— Пап, я читала об эсэсовских врачах. Они проводили опыты по воздействию на человека, кажется, низких температур или какой-то химии. Они ставили опыты на пленных, все равно приговоренных к расстрелу. Ну, к уничтожению.
— Да, да. Знаю. Ужасно. Их потом судили на Нюрнбергском процессе. Ты права. Конфликт этот принципиально существует. — Он потер глаза, которые враз устали от этого разговора. — Ты только не забывай о том, что приговор в некотором смысле всем подписан заранее — и врачам, и пациентам.
Таня вскинула брови:
— Ты хочешь сказать, что все люди смертны? Если это принимать во внимание, то получается еще хуже. Еще гнусней. Ни в чем нет ни капли смысла. У нас в патологии сейчас лежит ребенок — тельце крошечное, а головка девяносто сантиметров в диаметре. Пленка растянутой кожи на водяном пузыре. И никакие крысы его не спасут! Значит, лучше убить его, взять в острый опыт?
— Ну, это вообще в расчет не берется. Идиотское рассуждение. — Павел Алексеевич пожал плечами. «Зачерпнула семейных предрассудков», — подумал с раздражением, но решил, что разговор надо довести до конца. — В нашем деле, Таня, профессионал тот, кто берет на себя ответственность, выбирает из имеющихся возможностей наиболее приемлемую, иногда это выбор жизни или смерти. В медицине есть своя этика, возьми Гиппократа, почитай, уже он об этом писал. Есть готовые решения: в моей профессии, когда надо выбирать между жизнью ребенка и жизнью матери, обычно выбирают жизнь женщины. Это не так уж редко происходит. Что же касается твоей истории, то вопрос этот совершенно умозрительный: тебе на минуту показалось, что ты можешь оказаться убийцей…
Таня перебила отца:
— Пап, мне не показалось. Что я эти два года делала? Убивала крыс. Целую гору крыс порезала. Это оказалось очень просто. Хрясь, хрясь… А в результате… Какой-то барьер размылся…
— Нет, нет, нет. Это — к маме. Про эти барьеры я ничего не знаю и знать не хочу. Есть определенная иерархия ценностей, и человеческая жизнь на самой вершине. И если для того, чтобы спасти жизнь одного человека, научиться лечить одно только человеческое заболевание, надо уничтожить в лабораториях сто тысяч, да сколько угодно животных, вопросов нет.
— Пап, ты не понимаешь, я о другом. Бог с ними, с крысами. Я о себе. Со мной-то что произошло? — выставила Таня перед собой удивленные худые руки.
— Никакой трагедии не вижу. Это был профессиональный ход мыслей, и он дал сбой. Такое бывает.
— Ничего себе сбой! Ты что, не понимаешь, что ли? Я режу, режу своих крыс, полные корзины дохлятины, чтобы получить результат. Чтобы что-то там узнать, что-то вылечить, а по дороге со мной происходит такое, что я теряю какие-то основные понятия, разницу между человеческой и крысиной жизнью потеряла… Я не хочу больше быть хорошей девочкой, которая крыс режет! Таня почти кричала, а Павел Алексеевич все больше хмурился, так что морщины собрались на голом лбу чуть ли не до затылка.
— Извини, деточка. А кем ты хочешь быть?
Таня уже прыскала слезами. Павел Алексеевич этого не выносил.
— Я хочу быть плохой девочкой, которая никого не режет!
— Ты с Ильей Иосифовичем поговори. Он философ. Докажет тебе, что все есть материал. И мы с тобой, и крысы, и дрозофилы — все едино. Меня не интересует философия. Я занимаюсь прикладными вопросами — поворот на ножки, двойное обвитие пуповины… Я отказываюсь решать вопросы мирового значения. У нас и так полстраны только этим и занимается… Это безответственное занятие. А всякий, кто вообще что-то делает толковое, несет ответственность. Большинство людей