он закончит институт. Ну, через два с половиной поеду с ним в Испанию, а оттуда уж – раз! – и куда угодно. Энрике приедет и все уладит.
– А он тебя не убьет? Или один испанец другого? – трезво поинтересовался Шурик.
– Да нет, конечно. Мы с Энрике не романтики, мы маньяки. Нам просто надо увидеть друг друга. Поженимся, а может, через три дня разведемся. Я теперь уже ничего не понимаю. – Лицо ее злело, глаза темнели.
– Ну а как же этот, Альварес? – не удержался Шурик, увлеченный сюжетом.
– Да вот о чем я тебе и говорю, что на него мне наплевать с высокой горы. Я и сама понимаю, что нехорошо. Вроде обман. Но и не совсем – я спать с ним буду. Он ведь этого очень хочет, я же тебе говорю, он в меня влюблен до поноса. А мне, Шурик, если не с Энрике, то совершенно все равно с кем. Хочешь, с тобой?
– Да поздно уже, мне вставать скоро, Мурзика в школу везти, – честно ответил Шурик, и тогда Лена рассердилась:
– Подумаешь, дело большое! Я и сама могу ее в школу отвезти.
Шурик подумал, что судьба у него такая. В его комнате спала Мария. Бабушкина, где ему было постелено, была смежная с комнатой Веруси.
Лена сбросила окурки в помойное ведро, открыла форточку, вытерла чистый стол и пошла в ванную. Оглянулась, и Шурик понял, что его приглашают.
Лена давно не делала вид, как раньше, что перепутала. Открыла кран и, пока вода наполняла ванну, страшно бесстыдно разделась: медленными длинными движениями и улыбаясь совершенно не своей улыбкой… В остальном все было здорово, но совершенно обыкновенно. Вода, к слову сказать, была лишней, потому что когда ложились, то она переливалась через край, а когда стояли, то все равно хотелось лечь.
И в школу Марию отвел, как обычно, Шурик, потому что Лена спала крепким сном и он пожалел ее будить.
И теперь, если новый план Стовбы исполнится, еще полных три года, не считая, конечно, зимних, весенних и летних каникул, Шурику предстояло водить Марию в школу и, разумеется, забирать. Впрочем, иногда забирала сама Вера.
Нагрузка у Марии с каждым годом возрастала, были репетиции, концерты, ежегодные экзамены, к которым готовились с напряжением всех семейных сил. Ее африканский темперамент в сочетании с жестокой дрессурой тела выработали в ней могучий характер. Вера Александровна знала, что, даже если не получится из нее балерины, она не потеряется среди тысяч сверстниц и добьется в жизни всего, чего захочет. В училище Мария подавала большие надежды, ее знала сама Головкина и кивала снисходительно, когда в коридоре девочка замирала перед ней в книксене.
Утренний книксен делала Мария перед Верой, прежде чем поцеловать ее в щеку. И каждый раз Вера размякала.
Нет, неправа была мама: мальчики – одно, а девочки – совсем другое. Она как будто оправдывалась перед покойной матерью за то, что родного Шурика в его детстве меньше любила, чем чужую Марию…
52
Чем большую власть приобретала немощь над тучнеющим телом Валерии, тем сильнее она сопротивлялась и дух бойца возрастал в ней. Она уже несколько лет не покидала дома, и даже в пределах двадцати четырех квадратных метров – большая, прекрасная комната! – двигаться ей становилось все труднее. Ноги давно сдались, но, пока держали руки, она кое-как добиралась до отгороженной ширмами импровизированной уборной – кресла с вырезанным в сиденье отверстием и стоящим под ним ведром. Здесь же прижился фаянсовый умывальный кувшин и умывальная миска с синими потрескавшимися цветами – Валерия хранила благообразную пристойность дома.
С послеоперационного времени Валерия держала двух прислуг: утреннюю – Надюшу, пожилую женщину, бывшую дворничиху, приносившую простые продукты и помогавшую с туалетом, и вечернюю – Маргариту Алексеевну, медсестру, вызываемую по необходимости. Шурик благодаря ловкому дирижированию ни разу не встретился ни с одной из них: Валерии было важно, чтоб он считал ее самостоятельной… Но при этом ей хотелось, чтобы он все-таки нес ответственность, понимал, как она от него зависит…
А на самом деле и не так уж она от него зависела! Самостоятельность определяется исключительно деньгами, которые она зарабатывала, – уверилась Валерия и работала много, быстро и с удовольствием. В то время как Шурик расширял поле деятельности за счет освоения технического перевода, Валерия, умевшая с помощью телефонной трубки совершать чудеса общения с самыми разными людьми – от заведующей продовольственным магазином до секретаря редакции, – почти монополизировала женские журналы по части переводов с польского статей о моде, косметике и прочей дамской красоте жизни.
Широкая и безалаберная, потерявшая так или иначе почти все семейное наследство, она решительно поменяла свое отношение к деньгам: прежде она понимала их как эквивалент удовольствий, которые могла себе позволить, теперь – как гарантию независимости. И в первую очередь от Шурика. Он занимал огромное место в ее жизни, но, в сущности, не занимал, а заменял того идеального, воображаемого мужчину, которого она была достойна, но который в жизни ее не случился.
Талант переводчика, интуитивное умение выбрать точное слово и поставить его в правильное место, был лишь частью главного дарования Валерии – безошибочно размещать вокруг себя все элементы жизни: и людей, и предметы…
Ходить в обыкновенном смысле она не могла уже давно, но, опираясь на спинку подставленного кресла, на костыли, она подтягивалась на своих мощных руках и передвигалась, волоча за собой бесчувственные ноги, и преодолевала несколько метров до туалета. Наступил момент, когда ослабели руки, и она уже больше не могла оторвать от постели отяжелевшего тела, и тогда ей пришлось предпринять переустройство мира: она сделала полную перестановку. Руками Шурика, конечно.
Теперь она лежала в окружении трех столов: справа туалетный, с кремами и лаками, примочками и лекарствами, слева придвинутый вплотную к кровати письменный стол с пишущей машинкой, переводами, словарями, но также вязаньем, пасьянсными картами и телефоном, а на самой кровати, прямо над животом, располагался третий стол – легкий, складной, ею самой придуманный, сконструированный и выполненный на заказ смекалистым столяром. Возле туалетного столика стояла тем же столяром сработанная этажерка с дверками внизу, куда поместились унизительные предметы ежедневной необходимости.
В замкнутом комнатном существовании время делалось текучим и аморфным, день легко превращался в ночь, завтрак – в ужин, и Валерия старалась отбивать бесформенное время, как только возможно: принудительно-строгим режимом, телефонными звонками в заведенное время, радионовостями, телевизионными передачами – все по местам, по часам, по дням недели. И подруги были расставлены по дням недели. Впрочем, для Шурика было сделано исключение: он один мог забежать к ней помимо вторника в любое время дня и ночи…
За время долголетней болезни она не растеряла своих подруг, их даже прибавилось. Как, откуда брались? Подрастала дочка у приятельницы, и вот она уже забегала к Валерии с польским журналом – перевести про неизвестного в России Сальвадора Дали или про новый фасон юбки… Приходила обиженная жизнью маникюрша и оседала при доме подругой и почитательницей. К ней приходили за дружбой бывшие соученицы и сослуживцы, однопалатницы по больничным лежаниям, случайные попутчицы, подхваченные в те времена, когда она могла еще выезжать в санатории, и бывшие ее врачи, и давние любовники…
Легкие на ногу, подвижные и мускулистые женщины страдали от одиночества, а Валерия распределяла в записной книжечке визиты таким образом, чтоб один на другой не наползал… Для многих – мучительная тайна, а для Валерии – разгаданная загадка: надо всегда что-то предлагать, давать, дарить, в конце концов, обещать. Шоколадку, варежки, улыбку, печенье, комплимент, заколку, дружеское прикосновение.
Доброжелательность в ней была искренняя, неподдельная, но доля корысти здесь была подмешана, только вычислить ее было невозможно: она была с детства завоевательница людей, ей нравилось быть всеми любимой. Но с годами поняла, что это значит быть нужной. И она старалась, трудилась, выслушивала исповеди, ободряла, утешала, призывала к мужеству. И постоянно дарила подарки. В дальних глубинах души она торжествовала свое преимущество перед подругами: почти все они были одинокие либо матери-одиночки, а если уж состояли в браке, то непременно в тяжелом, безрадостном… А у Валерии был тайный козырь, которым она никогда не била наотмашь, а только изредка слегка его показывала – мельком, невзначай, полунамеком: Шурик.
Он приходил. Посетители отменялись. Из полумрака комнаты глядела с тахты густо накрашенная одутловатая женщина с синими, синим же подведенными, глазами, с густыми, всегда хорошо уложенными волосами, в последнем из оставшихся у нее кимоно табачного цвета с розово-лиловыми хризантемами. Густо пахло духами. Она улыбалась с подушек, подставляла щеку. Усаживала на тахту. Заваривала чай – густо. Откладывала в сторону, на рабочий стол, принесенные Шуриком переводы. Разворачивала копченую осетрину, нарезанную ловкой рукой продавщицы Елисеевского магазина, нюхала:
– Свежайшая!
– А я тебе знаешь еще чего принес? Угадай!
– Из сладкого или из соленого? – живо спрашивала она.
– Из соленого, – поддерживал игру Шурик.
– На какую букву? – продолжала она.
– На букву «М»…
– Миноги?
Он качал головой.
– Маслины?
И он доставал из портфеля еще один пергаментный сверток.
Во всем она была дисциплинированна, только аппетита к вкусной еде не могла преодолеть. В чем и каялась перед Господом. А за Шурика никогда не каялась. Только радовалась, что он здесь. И всегда во всей готовности. Стоит ей только маленькую подушечку положить рядом со своей, большой, и отвести уголок одеяла…
Она всегда была чистюля и любила не только чистоту, но и сам процесс – мытья ли, стирки, уборки. И конечно, ухода за своим телом: с удовольствием чистила ногти, подщипывала лишние волоски, накладывала на лицо маски – то огуречные, то молочные… Надо ли говорить, как тщательно она мылась перед приходом Шурика. Но какой-то запах, почти неуловимый, болезненный, скорее тоскливый, чем противный, исходил от покрытой швами половины тела, укрытой кружевными нижними юбками, которые она не снимала с тех пор, как слегла. И от этого запаха у Шурика сжималось что-то в душе, видно, то место, в котором гнездится жалость, и она разливалась, как желчь, и в нем уже ничего не оставалось, кроме этой жалости, и, пока он путался в нижних юбках, укрывающих холодные и неподвижные ноги Валерии, она проворно отыскивала на стене пупочку выключателя и гасила стеклянный тюльпан у себя над головой…
А далее все шло no-накатанному: до утра Шурик обычно не оставался, среди ночи собирался домой, к маме. Перед уходом, на последнем всплеске жалости и нежности, подкладывал под Валерию судно, обмывал ее, с навыком больничной няньки, из цветастого кувшина, промокал старым нежным полотенцем и уходил.
Валерия снимала с головы бархатный обруч или помявшийся бант, или заколку, расчесывала