Часть врачей осталась в коридоре.
– Вот, коллеги, Валерия Адамовна, моя старинная приятельница. Валерия Адамовна, познакомьтесь, моя коллега Татьяна Евгеньевна Колобова, мы двадцать пять лет работаем вместе. Она ваш палатный врач… Так, ну, анализы, обследование полное… это все мы проведем, а потом будем решать, чем мы можем помочь… – Геннадий Иванович говорил важным голосом, а под конец склонился к Валерии и подмигнул ей. И тоска, которая вдруг навалилась на нее от этой медицинской казенщины, сразу развеялась, и Татьяна Евгеньевна со второго взгляда показалась славной, хотя с первого – хорек хорьком…
В коридоре врачи скучковались, но обсуждать пока что было нечего. Татьяна Евгеньевна записала себе про капельницу. Геннадий Иванович махнул рукой, и все двинулись за ним в следующую палату…
А вокруг Валерии сразу же забила ключом больничная жизнь: пришла из лаборатории девушка, взяла у нее кровь из пальца и из вены, оставила бутылочку для мочи. Потом повезли на кресле в рентгеновский кабинет, сделали снимки тазобедренных суставов, смотрели все органы, куда только могли достать, и Валерии было очень приятно это врачебное внимание. В руках у нее была косметичка, а в ней заграничные шоколадки и подарочная косметика, и она дарила эти мелочи врачам и сестрам, и все искренне радовались и улыбались, а она хвалила себя, что заранее запасла целую кучу сувениров и теперь выглядит как человек, а не как бедная родственница. К тому же произошла приятная неожиданность: на одном из кабинетов было написано «И. М. Миронайте», и действительно, эта самая врач оказалась родом из Вильно и даже состояла в отдаленном родстве с покойной Беатой, и они тут же уговорились, что Инга Михайловна Миронайте зайдет к ней в палату и они обменяются воспоминаниями давних лет… Все здесь, в больнице, складывалось удачно, все были приветливы и внимательны…
Ужин принесли в палату: жареная рыба и картофельное пюре. Рыбу Валерия съела, пюре не стала. Чай был никудышный, и она решила дождаться Шурика, он бы вскипятил воду кипятильником, заварил хороший чай со слонами…
Вскоре пришла медсестра Нонна, тоже милая девушка, с красиво уложенными волосами, и Валерия сразу решила, что подарит ей замечательную французскую заколку для волос. Нонна принесла штатив – ставить капельницу. Она была опытная сестра, ловко попала в вену, открыла вентиль и вышла, сказав, что скоро вернется. Капли редко падали вниз, и Валерия сначала их считала, потом задремала. Шурик обещал прийти к восьми и должен был вот-вот появиться. Задержала его минеральная вода – Валерия пила только боржоми, но на «Белорусской» в магазинах воды не было, и пришлось ехать в центр. В четверть девятого он с двумя бутылками боржоми поднимался по парадной больничной лестнице, прыгая через ступени. Он добежал до палаты…
В это мгновение Валерия очнулась от приятного полусна, распахнула глаза и произнесла в недоумении:
– Ой, я куда-то уплываю…
Шурик открыл дверь именно в этот момент, и ему показалось, что Валерия ему что-то говорит.
– Привет, Лерик! – бодро произнес Шурик, но Валерия ему ничего не ответила. Она смотрела в его сторону расширенными глазами, а малиново-розовые губы сложены были небольшой буквой «О».
Он так никогда и не узнал, видела она его в последнюю свою минуту или увидела что-то иное, гораздо более удивительное…
57
Откуда-то появились трое литовцев – две безвозрастные, но по-деревенски румяные женщины и розовый тонкокожий старичок с пластмассовыми зубами.
Пришли, когда Шурик сидел один в комнате Валерии, через двое суток после ее смерти, тупо смотрел на ее прикроватный столик, уставленный флакончиками разноцветного лака и тюбиками с кремами, и ждал подругу Валерии Соню по прозвищу Чингисхан, чтобы найти один документ, без которого похороны стали бы еще более сложными: это была бумага из кладбищенской конторы на владение могильным участком, где похоронен был отец Валерии.
И вот вместо ожидаемой Сони пришли незнакомые трое, почти иностранцы, потому что по-русски говорил только старичок, и он назвал свое имя тихо и неразборчиво, потом указал на женщин: это Филомена и Иоанна.
– Вы друг Валерии, она мне про вас говорила, – сказал старичок, подсасывая слабо посаженные зубы. И тогда Шурик догадался, что старичок этот – католический священник, к которому Валерия когда-то ездила в Литву, в лесные глубинные края, где он поселился после десяти лет лагерей.
«Доменик», – вспомнил Шурик имя патера. Сидел как литовский националист. И еще Валерия говорила, что он очень образованный человек, учился в Ватикане, потом еще миссионерствовал где-то на Востоке, чуть ли не в Индокитае, говорит по-китайски и по-малайски, в Литву же вернулся незадолго до войны…
– Проходите, пожалуйста… Как же вы узнали?
Он улыбнулся:
– Самое трудное – последние двенадцать километров, пешком до хутора. Позвонить из Москвы в Вильнюс – всего три минуты. Одна наша литовка позвонила. Те звонили в Шяуляй и так дале…
Говорил он медленно, подыскивая слова, и тем временем снял крестьянскую тужурку, вязаную кофту, помог раздеться спутницам, открыл саквояж и вынул из него что-то белое в целлофановом пакете. Он двигался очень осознанно и устремленно, Шурик – замедленно и растерянно.
– Мы приехали для прощания. Эта дверь имеет замок, да? Мы будем служить мессу для прощания с Валерией. Да?
– А можно прямо дома? – удивился Шурик.
– Можно везде. В тюрьме, в камере, на лесоповале можно. В красном уголке с Лениным один раз было можно. – И он засмеялся и поднял вверх ладони, и посмотрел в потолок. – Что нам мешает?
Снова зачирикал звонок, проведенный когда-то Шуриком прямо в комнату.
– Это подруга Валерии, – предупредил Шурик и пошел открывать.
Литовки, которые все молчали, что-то зашептали патеру, но он сделал неопределенный жест, и они замолчали. Вошли Шурик с Соней.
– Это Соня, подруга Валерии. Доменик… – Шурик замялся… – Как правильно сказать – отец Доменик?
– Лучше сказать «брат». Брат Доменик… – Улыбался он хорошо, очень по-дружески.
– Так вы Валерии брат? – обрадовалась Соня.
– В каком-то смысле – да.
Литовки смотрели исключительно в пол, но если от пола и отрывали глаза, то друг на друга. Шурик вдруг почувствовал, что эти трое существуют как один организм, понимают друг друга, как одна нога понимает другую при беге или при прыжке…
– Валерия была наша сестра, скажем так, и мы приехали с ней попрощаться, служить здесь мессу. Вас это не пугает? Вы можете не быть тут, а можете быть. Как вы хотите. Но я прошу вас только не говорить другим людям.
– Можно я побуду? Если вам не помешает… только я не католичка, я русская… – Соня даже вспотела от волнения.
– Не вижу препятствия, – кивнул патер и снова полез в саквояж.
– Давайте я чай сначала сделаю. Еда есть всякая… У Валерии всегда полный холодильник… – предложил Шурик.
– Потом будем есть. Сначала сделаем мессу. – И он вынул из пакета белый халат с капюшоном, подпоясался тонкой веревочкой и надел на шею узкую золотистую тряпочку. Это было облачение доминиканца – хабит и стола. Женщины надели на головы какие-то чепчики с белыми отворотами. И в одно мгновение из простых, крестьянского вида людей превратились в особенных, значительных, и акцент их обозначал уже не то, что они приехали из провинциальной Литвы, а, напротив, из какого-то небесного мира, и по-русски они говорят как будто сверху вниз, снисходя к здешней бедности…
– Вот эта тумбочка нам годится. Снимите с нее все. – Шурик заторопился снять все Валериины игрушки, переложил на подоконник. Патер бросил быстрый взгляд, из-за кучки флаконов извлек костяное распятие, взял в руку, поднес к окну: оно имело странный розовый оттенок, и особенно розовели ноги Спасителя. Он не догадался, что от губной помады…
Задернули шторы, заперли дверь и зажгли свечи. На тумбочке лежало распятие, стояла чаша и стеклянное блюдечко.
– Salvator mundi, salva nos! – произнес брат Доменик, и это был не литовский язык, служить на котором уже лет десять как было разрешено. Это была латынь – Шурик сразу узнал ее мощные корни, но пока он радовался легкому узнаванию со странным чувством, что надо только чуть-чуть напрячься, и все слова до последнего откроют свой смысл, раздалось тихое пение – не женское и не мужское, а определенно ангельское. Розовощекие, в чепчиках и длинных юбках, из-под подолов которых выглядывали толстые ноги в грубых башмаках, пожилые некрасивые женщины запели:
– Libere me Domini de morte efernae…
Смысл слов действительно открылся – Господь освобождал от смерти. Непонятно было, как именно он освобождал, но Шурик яснейшим образом понял, что смерть существует только для живых, а для мертвых, перешагнувших этот порог, ее уже нет. И нет страдания, нет болезни, нет увечья. И где бы ни пребывала сейчас та сердцевинная часть Валерии – радостная и легкая, – она движется без костылей, скорее всего, танцует на тонких ногах – ни швов, ни отеков, а может, летает или плавает, и хорошо бы, чтоб так оно и было. И в это можно было бы и не верить – да Шурик никогда вообще и не думал о том, что происходит потом, после смерти, – но тихое пение двух пожилых литовок и небольшой баритон румяного старика с плохо сделанной вставной челюстью убеждали Шурика, что если есть это пение и полные нечитаемого смысла латинские слова, то и Валерия освободилась от костылей, железных гвоздей в костях, грубых швов и всего отяжелевшего дряблого тела, которого она стеснялась последние годы…
Забившись в угол, между диваном и шкафом, тихо лила слезы подруга Соня.
На следующий день были похороны. Прощание состоялось в морге Яузской больницы. Пришло не меньше сотни человек, но женщин гораздо больше было в этой толпе, чем мужчин. Было также множество цветов – ранних весенних цветов, белых и лиловых первоцветов, кто-то принес целую корзину гиацинтов. Когда Шурик подошел к гробу, то за кудрявой цветочной горкой он увидел покойницу. Кто-то из подруг позаботился о красоте ее мертвого лица, она была старательно накрашена: длинные синие стрелы ресниц и голубые тени на веках, как она любила при жизни, губы лоснились от слоя неутепленной дыханием помады… То маленькое «О», которое лежало на ее губах печатью последней минуты, когда Шурик входил в ее палату четыре дня тому назад, куда-то исчезло, и то, что было в гробу, если не считать живой блестящей челки, покрывавшей лоб, было художественной куклой, обладавшей большим сходством с Валерией, и ничего больше. Он постоял немного, потом коснулся челки, и через живость волос ощутил холод того временно-небытийного материала, в который обратилась Валерия в этом кратком промежутке между только что живым