распахнутого окна хлестала музыка, и Лиля вскочила, дернула Шурика за руку и завертела среди лопухов и битого стекла.
Ночь до отказа была набита густой и яркой жизнью: в глухом дворе, под церковной стеной трое лохматых подростков хотели их немного пограбить, но Лилька их весело и ехидно высмеяла, и тогда они захотели дружить и вытащили бутылку водки, которую вместе и распили в том же самом дворе. Потом они подглядели любовную сцену в беседке. Собственно, не любовную сцену, а половой акт, сопровождающийся монотонными женскими выкриками: «Поддай, Серега, поддай!»
Не успела Лилька отойти от смеха – запыхивающегося, запинающегося, с тонкими взвизгами, как увидели жестокое избиение пьяного парня тремя милиционерами и ушли, притихшие, в сторону, противоположную той, куда милиционеры уволокли парня. Они вышли в Голиковский переулок, нашли в нем чудесный двухэтажный особнячок тридцатых годов девятнадцатого века, с треугольным фронтоном и крохотным палисадником. Густая тень от двух больших деревьев, посаженных, вероятно, во времена, когда построили дом, укрывала крышу, и тем праздничнее сияла барочная люстра в окнах второго этажа. Пока они любовались особнячком, из него вышел круглый бородатый человек на кривых ногах с огромной овчаркой, и овчарка начала лаять и кидаться на Лилю с Шуриком, а человек очень вежливо попросил их отойти подальше, потому что собака молодая и плохо слушается команд, а он так пьян, что вряд ли ее удержит, если ей захочется порвать их на куски.
Он говорил с пьяной неторопливостью, собака рвалась в бой, и он мотался у нее на поводке, как воздушный шар.
Шурик с Лилей попятились, в это время из двери вышла светловолосая красавица, сказала негромко: «Памир, ко мне!» И свирепая собака, мгновенно забыв о своих охранных обязанностях, поползла к ней чуть ли не на брюхе, сладко повизгивая, а бородатый человек выговаривал с явной обидой:
– Зойка, это же я с тобой живу, а не Памир, почему от тебя все мужики тащатся? Памир, ну что ты в ней такого нашел, два глаза, два уха, п…а да ж…а! Баба как баба!
– Гоша, поводок-то отпусти! Ну, иди сюда!
И она хозяйственно увела двух своих кобелей, а Лиля снова умирала от смеха:
– Шурик! Да здесь такое кино показывают, что Феллини делать нечего… Слушай, это так всегда было или только теперь началось?
– Что началось? – не понял Шурик.
– Театр абсурда, вот что.
«Это уже было. Что-то похожее было», – подумал Шурик, но про француженку Жоэль не вспомнил.
И они снова шли по дворам, пока не пришли в какое-то странное место, где недавно снесли дом, и в образовавшуюся дыру виден был берег Москвы-реки, и соборы Кремля, и колокольня Ивана Великого. Они опять сидели на садовой лавочке, перед дощатым столом, излюбленной площадкой доминошников, он держал ее на руках, преисполненный великой, но гибридной нежностью, которая составлялась из той, которую он испытывал к Верусе, и той, которую вызывала в нем Мария, когда та болела и прижималась к нему и просила того, о чем еще не могла знать. Она сбросила с ног золоченые тапочки, в которых приехала, и в его левой руке грелись ее маленькие ступни, а правая гладила поверх черной майки маленькую грудь, не охваченную дурацким предметом с крючками и пуговицами, а живую и дышащую.
– Ты ходила всегда в мини-юбке, и мне так нравилось, как ты ходишь, твоя походка какая-то особенная…
– Какие мини-юбки? Я их с тех пор и не ношу! При моих-то ногах! Правда, в Японии об этом я забыла, японки самые кривоногие женщины в мире. Зато самые красивые… Тебе нравятся японки?
– Лиль, да я ни одной живой японки в жизни не видал.
– Ну да, конечно, – сонно согласилась Лиля.
И тут стало что-то происходить в воздухе, ветерок подул и сдул темноту, и чуть-чуть посветлело, черные деревья вокруг стали темно-зелеными и не монолитными, а зернистыми, и Кремль, видный в просвете между домами, стал оживать, меняться, наполняться красками. Свет шел слева, и вместе со светом возникали тени, из плоского все делалось объемным, и Шурик, наблюдая за этой картиной, вдруг понял, что это не рассвет, а присутствие Лили делает все объемным.
– Господи, как красиво, – сказала Лиля.
Она задремала в его руках. Свет прибывал. Раздалось шуршание листьев, и несколько желтых, маленьких, упало рядом на скамью. И они тоже были объемными, как в стереокино. И все черно-белое, серое вдруг превратилось в цветное, как будто поменяли пленку. Шурик сидел на лавке, а Лиля устроилась у него на руках.
«Это галлюцинация», – подумал он.
Никогда ничего подобного он не переживал. Все укрупнилось, и каждая минута была, как большое яблоко, – тяжелая и зрелая.
Нет, это не галлюцинация. Все прочее было ущербным, ложным, суетным. Глупая беготня жизни: из аптеки на рынок, из прачечной в редакции, глупые переводы, глупая служба одиноким женщинам. Надо было не отпускать ее, Лильку, всегда держать вот так, на руках, и нет на свете ничего лучше и умнее, нет ничего правильнее…
– Ой! – подскочила Лиля. – Коробку-то мы отвезти забыли! Шурик! Который час?
– Никоторый. Я отвезу твою коробку, только адрес оставь.
– Да я же обещала Туське ее маму навестить. Черт! Мне в двенадцать надо быть в аэропорту.
Торопиться никуда Шурику не хотелось. Он так давно торопился, годами, не переставая торопился, и теперь оставалось всего несколько часов, особых полновесных минут с Лилей, и он, сбросив лист с ее плеча, сказал:
– Мы сейчас пойдем на рынок, в татарскую забегаловку, мне ее Гия показал. Они начинают работать чуть свет. Там есть замечательная чебуречная. И хороший кофе нам сварят. Или чай.
– Татарский рынок? Отлично! Я и не знала, что в Москве есть такой рынок. Наверное, похож на наш арабский? – Лиля вскочила и натянула золоченые тапочки на босые ноги. Она готова была к новому приключению.
62
Было одно из редких сентябрьских утр, сияющих дымкой и небесной славой. С Ордынки они вышли на Пятницкую, обогнули метро и оказались возле рынка.
Там, на рынке, действительно продавали конину, конскую колбасу и всякие татарские сладости из липкого теста. Забегаловка была уже открыта. Двое татар в тюбетейках пили чай за чистым столиком и говорили на своем языке. Пахло горячим жиром и пряностями. За стойкой стоял пожилой бритый наголо человек с выражением королевского достоинства:
– Садитесь, чай принесут, а чебуреков придется подождать. Скоро будут.
Лиля сидела за столиком, вертела головой, говорила Шурику о том, как она привыкла, ну, почти привыкла к тому, что мир меняется каждые полчаса, ну, не каждые полчаса, а каждые полгода! И меняется радикально, по всем параметрам, так что не остается ничего прежнего, и все становится новым. Она стригла пальчиками в воздухе, и как будто обрезки летели в разные стороны, а то, что оставалось, – в это можно было верить беспрекословно:
– Вот, понимаешь, Япония! Ничего не понимаешь – ни в их отношениях, ни в еде, ни в способе мышления. Все время боишься совершить ужасную ошибку. Ну, это как у нас моют руки перед едой, а у них – после. У нас неудобно выйти в уборную, стараемся незаметно так выскользнуть, а у них неприлично не улыбаться, когда к тебе обращаются. А когда я учила арабский язык, у нас был замечательный профессор, палестинец, очень образованный, Сорбонну закончил. Так на него нельзя было посмотреть, не то что ему улыбнуться. И он на нас не смотрел. А в группе было восемь человек, из них шесть женщин. Когда он слышал наш смех, он просто бледнел: такие правила…
Потом им принесли чебуреки. Они были золотые, в коричневых пузырьках, дымились, и запах жареной баранины от тарелки расходился такой густой, что был почти виден. Лиля уцепилась за чебурек, Шурик ее остановил:
– Горячие очень, осторожнее.
Она засмеялась и подула на чебурек. Из задней двери вышла девочка лет трех в сережках, подошла к Лиле и уставилась на ее тапочки, как на чудо. Лиля покачала ногой. Девочка схватилась за тапочку. Бритый хозяин крикнул что-то по-татарски, и прибежала девочка лет шести, схватила маленькую за руку, та заплакала. Лиля открыла сумочку, болтающуюся на ремешке, вынула из нее две заколки с розовыми бабочками и дала девочкам.
Старшая взмахнула ресницами, как бабочка крыльями, тихо сказала «спасибо», и они исчезли, сжимая драгоценные подарки. Лиля вцепилась зубами в чебурек, и он брызнул масляной струей Шурику в лицо. Он отер жир с лица, засмеялся. И Лилька захлебнулась своим девчачьим смехом. Чебуреки были вкуснейшими, а Шурик с Лилей – страшно голодными. Они съели по два чебурека и выпили по два стакана чаю. А потом хозяин принес им блюдечко с двумя маленькими кубиками пахлавы.
– О, complements! – засмеялась Лиля, положила в рот сладкий кубик и, уходя, помахала рукой хозяину, и сказала что-то на совершенно незнакомом языке. Он встрепенулся и ответил без улыбки, и вообще без всякого выражения.
– Что ты ему сказала? – спросил Шурик.
– Я сказала ему по-арабски очень красивую фразу типа «пусть ваше добро к вам возвращается».
Они двинулись в сторону гостиницы, снова пешком и не торопясь. Шурик не спал вторую ночь. Состояние было странное, все вокруг немного зыбкое и уменьшенной плотности. Как будто бутафорское. И тело легче обычного, как в воду погруженное.
– Ты чувствуешь легкость необыкновенную? – спросил он у Лили.
– Еще как чувствую! Ты только коробку не забудь передать, – вспомнила Лиля.
Они дошли, кругами и зигзагами, до гостиницы. Паспорта у Шурика с собой не было, и его не пустили в номер. Лиля поднялась, он довольно долго ждал ее в холле. Потом появилась в другой одежде: теперь майка была красная, а не черная, и губы она намазала красной помадой. И выглядела как девочка, стащившая у мамы косметику. Носильщик принес чемодан и коробку. Подошло такси. Она сунула носильщику чаевые. Шурик не успел схватиться за ее чемодан, как она сделала ловкое движение пальцами, и шофер поставил в багажник чемодан и коробку.
– Коробку по дороге завезем к тебе, вот что. Адрес я прямо на коробке написала.
Они сели рядом на заднее сиденье. От ее волос пахло не то мылом, не то шампунем, и в этом запахе был какой-то оттенок духов, которыми когда-то душилась его бабушка. Французских, конечно, духов. Он вдыхал этот запах, стараясь наполнить им легкие и больше не выпустить, думал – и одновременно запрещал себе думать, – что сейчас все кончится.
Остановились возле дома. Лиля спросила, не подняться ли ей вместе с ним попрощаться с Верой Александровной. Шурик покачал головой и унес коробку.
В «Шереметьево»