У мусульман молитвы первой ночи после погребения обращены к ангелам Мункару и Накиру они обслуживают покойника и на основании ответов определяют его место в последующей жизни.
Культура не существует без фантазии. А фантазия откуда берется? Из какого опыта? Из снов? Из мечты? Из интуиции?
Забыла сказать: я материалист! Религиозный материалист. Весь мир, который нас окружает, более или менее постижим. Постижение это в минувшем веке набрало ошеломляющую скорость. И сознание, и постижение, и понимание ограничено структурой мозга. Мы можем воспринимать только то, на что имеется (выработался в процессе эволюции, простите!) орган восприятия. А на что не имеется, что лежит за границей нашего восприятия, того как будто и нет. Звуков вне диапазона от 16 до 20 000 герц наше ухо не воспринимает! Разрешающая способность зрения, то есть его острота, зависит от размера светочувствительных колбочек, находящихся вблизи «желтого пятна». И так далее. И все наши возможности зависят от тонкости естественных инструментов, созданных природой.
Главным дирижером этого процесса является мозг. Он не идеальный инструмент: белка лучше нас запоминает, что куда спрятала, коршун лучше нас видит на большом расстоянии, коала обладает особо капризным и тонким чувством вкуса — ни за что не станет есть никаких растений, кроме одного, к которому «эволюционно» привыкла, вида эвкалиптов.
Как быть с мистикой? Нет такого органа. Не нашли пока! Один чует каким-то особым органом наличие в мире невидимого, а другой — нисколько. Есть замечательная картина, кажется, Лоренцо Лотто, — «Благовещенье». Там на переднем плане совершенно взъерошенная потрясенная кошка. Она уже видит архангела Гавриила, которого еще не видит Дева, ради которой он облекся в видимое тело. У кошки, таким образом, порог восприятия ангельских сил оказывается выше!
Граница между живым и мертвым пролегает не только в материальном мире. А что происходит за его границей, знает простая церковная старушка: там рай и ад, например. Хороший мусульманин рассчитывает попасть в ресторан, полный юными девственницами, согласными на всё. А буддист расскажет что-то другое — у них там такая интересная мельница: если прилично себя вел и все задания выполнил, можешь повыситься в ранге, а если плохо — станешь ослом или хрюшкой. Ну, есть еще несколько вариантов, один другого сомнительней. Таковы взгляды большей части малообразованного человечества.
Я наблюдаю границу с этой стороны. Я знаю, что она сегодня для меня непреодолима. Но также знаю, что только смерть придает смысл жизни. И из этого следует, что смерть вообще имеет смысл только с точки зрения жизни. Как выглядит наша здешняя жизнь из-за границы — мы знать пока не можем!
С точки зрения последовательного материалиста, всё заканчивается дорогостоящим гробом с бронзовыми ручками по бокам и пышными похоронами с глупыми речами над ним. И я этому материалисту отчасти завидую: какую же надо иметь собственную устойчивость, чтобы существовать в этом черт-те каком мире совершенно без подпорок, и всё у него происходит в силу причинно-следственных связей, и мир образовался в силу неизвестно чего и неизвестно зачем. С другой стороны, я ему сочувствую. Ему некого благодарить за всё прекрасное, что предоставляется по части природы, всяких красот, по части замечательных талантов к познанию, и за самый факт познания мира. То есть ест-то он всё, что дают, а спасибо сказать некому…
И про смерть материалист совершенно ничего не понимает. Считает, что ее нет: пока ты осознаешь себя живым, она существует как идея, а когда ты умер, то уж тебя не существует, и идей твоих никаких не существует.
А я со смертью хорошо знакома. Она на меня с раннего детства произвела хорошее впечатление. Первую картину смерти мне показали в очень раннем возрасте, и года проходят, но она не мутнеет, а становится всё более прозрачной. Уходил мой прадед, на десятом десятке лет. Он лежал в большой комнате, еще не утратившей назначение столовой для большой семьи, но его кровать уже стояла здесь, перекрывая дверь в соседнюю комнату, где жил его младший сын с семьей. Прадед давно уже умирал от медленного старческого рака, который не особо его беспокоил болями. Предметы его постоянного обихода — Тора в коричневом кожаном переплете, молитвенное покрывало, филактерии и электрическая грелка в сером тряпичном чехле, смягчающая его боли. Он лежал — маленький, очень светлый, с молочно-голубыми глазами, в окружении большой семьи, и все взрослые понимали, что происходит. И тут привели с улицы меня. Я была в новой шубе, с мороза, и меня даже не раздели. «Папа, папа, Люсенька пришла!» — сказала бабушка. Я была единственная любимая правнучка, а бабушка — любимая невестка. Прадед оторвался от важного дела, которым был занят, поискал меня глазами и увидел.
«Какая большая девочка, — сказал он, — всё будет хорошо».
Я всё помню. Семь лет — сознательный возраст.
Прадед умер прекрасной смертью праведника. А я, надо понимать, получила благословение. Оно и понятно: мальчиков в этом поколении еще не было. Мои двоюродные братья, Иаков и Исав, то есть Юра и Гриша, родились уже после его смерти.
Еще одна красивая смерть в нашей семье случилась тридцать лет спустя. Моя бабушка жила долго и умерла от быстрого рака, за полтора месяца. Мой дядя и я ухаживали за ней посменно: я приезжала рано утром, он уходил на работу. Он приходил, я уезжала домой, к детям. Бабушка с великой кротостью и терпением переносила боли и говорила только одно: «Какая же я счастливая, какие у меня прекрасные дети! Как я вам благодарна, деточки!»
Ушла счастливая. Никакой мистики: она была атеисткой и самым благородным человеком из всех, кого я знала. В подтверждении моих слов — семейная история, связанная как раз с прадедом и бабушкой.
Прадед был часовщиком, но, сдается мне, не великого полета мастер. Хотя первые в жизни часы я получила от него в подарок на Пасху — последнюю Пасху его жизни. Он их собрал из какого-то разрозненного мусора, скругленный прямоугольник тикал, даже время показывал. Видел дед плохо, но по хозяйству помогал: помню, что ходила с ним в керосинную лавку, в сапожную мастерскую — он относил туфли починять. Обувь в те годы носили десятилетиями, чинили — вычинивали…
Так вот, прадед незадолго до смерти написал завещание. Это была оборотная сторона бухгалтерского бланка. С одной стороны дебет-кредит, а с другой — благодарственные слова к детям за то, что они устроили ему такую счастливую старость. И также извинялся, что ничего им не оставляет. В смысле, денег! Далее цитирую: «И даже более того. Те пятьсот рублей, которые лежат у меня на книжке, пошлите их в Ленинград, потому что там Ида с маленькой Женечкой очень нуждаются».
Никто никогда не видел эту Иду с дочкой Женечкой. Ида была мать-одиночка, не то внучка, не то дочка покойной дедовой сестры-племянницы. И ей он с послевоенных лет отсылал свою пенсию. Потому что дома его кормили-поили и деньги ему были не нужны… Это только начало истории, а не конец. Деньги, конечно, отправили. А потом бабушка моя, в память покойного своего свекра, посылала деньги в эту семью до тех пор, пока девочка Женя не окончила учебу… В течение многих лет каждый месяц она ходила на почту, выстаивала очередь, чтобы отправить сто пятьдесят рублей. Понятия не имею, как это может соотноситься с жизнью тех лет. Это была сумма, равная крохотной пенсии нашего прадеда. Из Ленинграда шли подробные письма с описанием жизни. Помню адрес: канал Грибоедова…
Потом умирала моя подружка-старушка Елена Яковлевна. Тоже в глубокой старости, но окруженная не родными детьми-внуками, которые жили кто в Америке, кто во Франции, а детьми и внуками своего мужа, Анатолия Васильевича. Я навещала ее во время болезни, когда ее перевезли из коммунальной комнаты в Плотниковом переулке в квартиру отца Николая, ее пасынка. С Арбата на Юго-Запад. В последний раз я застала ее уже без сознания, с закрытыми глазами. Дышала легко и прерывисто. Лицом была прекрасна до последней минуты жизни и в смерти тоже. В тот предпоследний день я сидела возле нее и любовалась ее красотой и выражением лица — сосредоточенным и как будто вслушивающимся в нечто бесконечно важное. А я смотрела на нее и думала о том неведомом пространстве, в котором она уже находится, о том, что сейчас чувствует, видит, узнает… Тут в комнату вошли две девочки и защебетали почему-то о сервизе, который стоял в горке, о чашках, которые кто-то кому-то подарил… И тогда Елена Яковлевна, не открывая глаз, как будто вернувшись из того дальнего места, где пребывала, сказала тихо и твердо: «Девочки, вы мне мешаете…»
Это тоже была смерть праведника. Третья на моей памяти. Я просто еще не знала, как это называется.
Потом мне приходилось провожать многих родственников и друзей. Тяжело умирала мама, она была молодая, влюбленная и уходила — не дожив, не долюбив. Тяжело умирал первый муж — совсем молодой: метался, задыхался, яростно сквернословил. «Полки́, полки́» — вздохнула знакомая старушка-монахиня. Не поняли. Она объяснила: «Он оборонялся от бесовских ратей, полков, которые его обстояли…»
В один год мы пережили два самоубийства подряд: погибли прекрасные двадцатипятилетние молодые друзья, Катя и Сережа. Хрупкость психики, стечение обстоятельств, последовательность случайностей. До сих пор не могу с этим примириться.
Я не считала, сколько раз в своих книгах я описывала этот важнейший момент жизни — уход. Очень много. Боюсь, что не один десяток раз. Это бывает очень по-разному. Но очень редко смерть приходит так, что можно о ней сказать, как говорил Франциск Ассизский: «Сестрица Смерть».
С годами приходит в голову мысль, что без смерти не было бы и жизни. Именно она, уродливая, безжалостная, голые кости с косой, всем ненавистная и страшная, усиливает радостное ощущение бытия, привязывает нас к любимым людям, нас окружающим, к цветам, бабочкам, книгам, картинам, к пейзажу, который за окном. То, что в современной кулинарии называется «усилитель вкуса».
Общее настроение теперешнего общества: не портите настроения, не говорите о смерти, о черной границе, которая приближается с каждым мгновением жизни. И от этой стерильности, от закрывания глаз, от трусости и малодушия на этом месте скучно делается, как от чтения Экклезиаста! Да эта граница — самое интересное, что есть! А если б не так — кто стал бы читать «Смерть Ивана Ильича»?
Какой гениальный, вызывающий улыбку эпизод есть в набоковском «Даре»: умирает Александр Яковлевич Чернышевский. Он прислушивается к плеску воды за занавешенным окном. «Ничего нет, — говорит он. — Это так же ясно, как то, что идет дождь». Его жена распахивает занавески — на улице сияет ясное