коробочки, а ордена исчезли. Выяснилось это, когда ее старший брат Толян пришел из тюрьмы, разжился деньгами, всем купил подарков и матери дал денег. Мать взяла да купила новый шкаф. Стали выбрасывать старье, и тут Тоня и обнаружила, что ордена пропали. Ужас что с ней было! Первым делом на Толяна подумала, потому что знала, что ордена эти больших денег стоили.
Но Толян был ни при чем.
Да и что о нем говорить — через два месяца его опять забрали, потому что денежки те подарочные были от грабежа.
Больше всех горевал Витька. Он отца почти и не помнил, а тут — только познакомились, и опять он исчез.
Ордена вернулись в дом генерала через цепь знакомых и полузнакомых людей. «Голенькие», лишившиеся своих вручную изготовленных футляров-гробов, но завернутые в целлофан и помещенные для сохранности в железную кастрюлю, лежали генеральские награды в земле, закопанные на даче у Зоиной племянницы, на станции Кратово по Казанской железной дороге, позади двух сосен, к которым прибиты детские качели. До лучших времен.
И лучшие времена наступили. Встретились в конце концов генерал и его награды. Генерал жил в стране, где надо жить долго. Он и дожил до девяноста, и сподобился умереть героем. Его хоронили в девяносто первом, и на подушечке перед гробом несли все его ордена, завернутые когда-то в изношенные трико с начесом, и тот, американский, тоже был. А подушечка была красная, как полагается.
Имаго
Все было то же — двор, соседи, выбитая половица в коридоре, продавщицы в булочной и в рыбном, управдом. Но как будто прошло не три года, а тридцать. Михе все казалось, что от неосторожного движения все может со звоном расколоться — и дом, и двор, и дочка, и жена, и весь этот город, и апрель, такой теплый и приветливый в этом году. Он с опаской делал нужные перемещения по комнате, по квартире, по ближайшей окрестности.
Пошел первым делом к Анне Александровне. Затем — в милицию отметить паспорт. Сказали, что должен устроиться на работу в течение тридцати суток.
Пошел потом в Историческую библиотеку с уверенностью, что его не впустят. Но сказали только, что надо перерегистрировать просроченный читательский билет.
Пошел, несколько недель спустя, уже после смерти Анны Александровны, к Илье с Олей. Он редко бывал в этой нелепой — помесь коммунистического аскетизма и русского ампира — квартире на улице Воровского. Оля никогда не испытывала особой симпатии к Алене, но Миху обожала.
Оля обцеловала Миху, вытащила из холодильника пергаментные сверточки с паштетиками, валахскими салатиками в тестяных тарталетках, ветчинками, селедочками и бог знает еще чем прекрасным из кулинарии «Праги», разложила по прозрачным тарелочкам и, чмокнув заключительно, убежала делать срочный перевод, который надо было сдать к утру. Илья вытащил бутылку армянского коньяка. Пить Миха почти не мог, да и ел с опаской, ожидал боли в желудке.
Сели, уставившись друг в друга: Илья боялся слово лишнее сказать. Не был он слишком уж сентиментальным, но тут испытывал к Михе такое чувство, которое только изредка вызывал дефектный сынок Илья. До чесотки в носу.
— Видел вчера? — спросил Миха.
Илья кивнул:
— Конечно. Вся Москва смотрела. Ждали чего-то в этом роде.
— Ждали? А я и предположить не мог, что он вот так выступит…
— В своем роде гениально… — заметил Илья.
Накануне закончился процесс Чернопятова и двух его ближайших друзей. По телевизору показали нечто прежде невиданное — пресс-конференцию Чернопятова с журналистами. Полтора часа каялся Сергей Борисович во всех грехах против советской власти. И делал он это талантливо — если можно совершать подлость талантливо. Самое поразительное, что объявил себя главой демократического движения, его лидером, главным идеологом и в качестве самопровозглашенного вождя призывал к пересмотру движения. Всем сколько-нибудь причастным было ясно, что никакого единого движения вообще не существует, а есть разные, порой совершенно не связанные между собой группы людей «по интересам», объединенные лишь неприятием сегодняшней власти и жаждой перемен. Разных перемен — кому каких…
Сотни людей после вчерашней передачи обсуждали это событие. Сильно запахло «Бесами». Люди практического склада опасались развернутых репрессий против всех инакомыслящих, люди более философского направления задавались вопросами абстрактными: открыл ли великий Достоевский особую стихию русского революционного беснования или невзначай создал ее, заодно со своими литературными героями, Ставрогиным и Петенькой Верховенским.
Об этом и проговорили весь вечер Миха с Ильей. Но ни к каким окончательным выводам не пришли. Слишком много неизвестного было в этой истории.
Невозможно было понять, что произошло с самим Чернопятовым: он был самый из всех крепкий, и умный, и опытный — детская колония, сталинские лагеря и ссылки… И враг его был обозначен отчетливо — советская власть, сталинизм. Что должно было с ним произойти, чтобы развернуться вот так круто, на всю катушку?
— Илюша, меня привезли на очную ставку с ним за полтора месяца до освобождения. Я и не знал, что его взяли и что он дает показания. Чистосердечное признание называется. Десятки имен. Практически всю «Хронику» сдал — редакторов, составителей. Чего угодно ожидал, но не этого. Сергей Борисович сказал мне, что я делаю ошибку, и нужно мужество, чтобы признавать ошибки и искать новые пути. Меня потом сильно прессовали, чтобы я с ним вместе шел. Я отказался. Обещали второй срок, уже по их делу. Я уверен был, что меня не выпустят. Но отпустили. Взяли подписку, что не буду заниматься антисоветской деятельностью, и отпустили. Что с ним произошло, не понимаю. Возможно, мы чего-то не знаем. У них столько способов, кроме побоев.
— Мне говорили, что у них есть какая-то «сыворотка правды», подсыпают в еду или подмешивают в питье… — уточнил Илья.
— Да. Могу поверить. Сам знаешь, они профессионалы, и мы все перед ними беззащитны. И перед уголовщиной мы тоже беззащитны. Я в лагере про Мандельштама часто вспоминал. Как ему там было… умирать.
Только ты не думай, что они не чувствуют моральной силы. Очень даже чувствуют. Но им человека идейного раздавить — особое наслаждение. Мы для них все на одно лицо — как китайцы, что ли. Нет, люди в очках, вот кто. Мне перед этапом один начальник очки растоптал. Как же он наслаждался, когда они под сапогами хрупали. Ну, я без очков почти ничего не вижу, ты знаешь. До меня только через три месяца очки из дому дошли — Анна Александровна послала. Чернопятов, между прочим, тоже очкарик.
— Да, фотографировал Чернопятова пару лет назад. Хороший получился портрет. Ушел в два адреса.
Нет, Илья не чувствовал себя перед ним виноватым. «Все, б…, хороши», — вот какие мысли проносились в голове Ильи.
— Ну, я имею в виду степень уязвимости, вот что, — объяснял Миха то, что было Илье прекрасно известно. — Может, его опоили чем-то или иначе как-нибудь выламывали… Прошу только, не говори о нем ничего плохого. Его ведь жалко, кроме всего прочего. Об Алене не подумал. Как это ей? Да всем, кто возле него крутился годами.
Я думаю, он такую цену заплатил, что ему сейчас хуже всех. Как это пережить? Ты мне, Илья, очень помог тогда, перед арестом. Твои слова я все время держал в голове: «Все, что скажешь, будет обращено против тебя. Молчи. Самое лучшее — молчи». И я на том стоял. А Сергей Борисович, сам знаешь — оратор, даже краснобай. Наговорил лишнего, и пути обратного уж не было. А может, кончились силы. Я ему не судья.
Речь Михи была горячечной и сбивчивой, но Илья все понимал. Помолчав, Илья налил еще по рюмке, сам же и выпил:
— Я тоже.
— Как теперь жить, не знаю. Получается, что самое правильное для меня дело было с глухонемыми работать.
— Придумаем что-нибудь, — Илья говорил не так уверенно, как всегда. — А ты не думал об эмиграции? — первый раз Илья задал Михе этот прямой вопрос.
— Эмиграция — только от смерти спасаться. Илья, самое страшное, что может быть для меня, — лагерь. Еще раз я не вытяну. Но эмиграция… Я здешний, здесь мое все. Друзья, русский язык, дело.
— Дело? О чем ты?
Миха сник:
— А как — без дела?
Илья тоже этого не знал. Но у него не дело было, а дела. Множество разных дел.
— Знаешь, давай по мере поступления. Сначала на работу устроишься, осмотришься по сторонам, а потом будем думать, что да как. Я уже поспрашивал ребят. Ищут. Начни с личной жизни.
— Получается, что надо выбор делать. Приблизительно говоря — между частной жизнью и общественной.
— Глупости романтические у тебя в голове. Зачем выбор? Какой выбор? Детский сад какой-то. Нет никакого выбора — утром встаешь, зубы чистишь, чай пьешь, книгу читаешь, стихи свои пишешь, деньги зарабатываешь, с друзьями треплешься — где там выбор ты делаешь? В определенный момент почувствуешь — вот тут опасно. Значит, пока и не лезь. Граница-то всегда видна. А там разберемся. Ведь не нарочно на рожон прем! Иногда так получается. Но двинулся вправо, влево, чтоб за жопу не схватили. Конечно, есть любители до славы, до звона всякого. Сергей Борисович честолюбив. Славы хотел, влияния. Роли. Но ведь есть и другие — Володя Буковский, и Таня Великанова есть, Андрей Дмитриевич есть. Валера, Андрей, Алик, Арина… Да много! Они никакого выбора не делают — просто так вот живут, с утра до вечера. И никакой игры на себя… — умно как будто говорил Илья. Возражать трудно. Но что-то не так было в его рассуждениях. Миха это уловил.
— Ну, скажешь тоже! Назвал всех тех, кто как раз и сделал выбор, и кто из них не сидел, еще сядет. А мне в лагерь больше никак нельзя. Я больше не выдержу.
Но Михе выбора никакого делать не пришлось — все происходило само собой.
Наступили плохие дни и хорошие ночи — такие яркие, что освещали пасмурные дни небывалой, вспыхнувшей наконец любовью Алены к мужу. Только теперь Миха ощутил, что Алена научилась наконец отвечать на его любовные труды, возник диалог, которого прежде не было в помине. Что-то сдвинулось в глубинах организма — или души? А может, рождение ребенка открыло какой-то закупоренный шлюз — и наладилась естественная тяга женщины к мужу. Спящая дочка согревала своим присутствием, придавала еще больший смысл происходящему счастью.
Так интимная жизнь расцветала, заполняла собой бедный быт. Но все, что оставалось вовне, не внушало никаких надежд. Не было работы, денег, того заполняющего жизнь дела, которым он жил до посадки. Дом, всегда полный друзей, московских и среднеазиатских, был пустоват. То ли себя берегли, то ли за них боялись.
Даже