Давай поженимся
единственным звуком был шум льющегося дождя.
То, среди чего очутилась Руфь, было, казалось, чем угодно, только не пространством, ибо мебель продолжала плавать по широким сосновым доскам пола, растекшееся пятно на столике у стены безмолвно поддерживало пустую вазу для цветов, а книги на книжных полках — в противоположность ее собственному шаткому существованию — сохраняли в неприкосновенности свою крепость, свою компактную незыблемость, более тошнотворную, чем компактная незыблемость города, хотя каждая книга, если ее открыть, и есть город. Джоффри, которого уложили на обтянутый парусиной диван, рядом с грудой скользких детских книжек, сердился, сыпал вопросами и, наконец, весь извертевшись, заснул. Он лежал обмякнув, свернувшись клубком, в этой своей жалостной повязке; пухлая, почти квадратная ручонка его перевернулась ладонью вверх — казалось, она состояла из одних больших пальцев, как руки на картинах Пикассо. Руфь положила его ровнее. — он поморщился, но не проснулся. А потом с ней заговорил дождь — голосом металлическим, барабанящим, когда она стояла у окон; голосом более тихим, когда она передвинулась на середину комнаты, и почти беззвучным, когда она закрыла лицо руками. Мимо по дороге проносились машины с шипением и свистом кометы. Окна в ванной наверху запотели, и водосточные трубы, забитые у карниза кленовыми листьями и семенами, издевались над ней — вода булькала в них, передразнивая звук, с каким моча падала в овал воды в унитазе. Руфь двигалась по комнатам, заправляя постели, а дождь шуршал, раскрывая чердачные тайны, — так шуршат мыши, черепица, сухая оберточная бумага, стружка для упаковки елочных игрушек. Руфь вспомнила родительский дом в Вермонте, сосновый бор, рыхлую дорогу, а вернее — две грязные колеи между кустами черной смородины, сами эти царапающие кусты, невидимые острые камешки, которые, бывало, вдруг кольнут голую ногу, мешковатые штаны, которые отец носил изо дня в день все лето напролет, кладовку, где мать хранила продукты, столь экономно и продуманно заготовленные, что они с сестрой никогда не голодали, но и не переедали тоже никогда. Руфь подумала было о том, чтобы обратиться к родителям, и тотчас вычеркнула их из мыслей. Смотри на вещи реально. Когда она жила с родителями, они пренебрегали ею — сейчас пришлось бы слишком многое объяснять, чтобы они ее поняли. Она спустилась вниз, налила себе рюмочку вермута и пошла с нею к пианино. Не имея времени рисовать, она снова стала искать удовлетворения в неуклюжих попытках совладать с Бахом. Легкое вино и ее побежавшие по клавишам пальцы как бы развернули зеленый ковер, с которого ввысь поплыли аккорды; сердце ее взмывало в арабесках, лодыжки болели от усиленной работы педалями. К тому времени, когда Джерри и дети шумной ватагой вернулись из кегельбана, она, пропустив все пьесы, где было больше четырех диезов или бемолей, уже добралась до середины “Хорошо темперированного клавира”. Она поднялась было навстречу детям и тотчас почувствовала, как ее качнуло назад, к табурету, словно музыка еще звучала и комната, подчиняясь мелодии, толкнула ее замершее тело. Бутылка вермута была наполовину пуста. Джерри подошел с самодовольным и одновременно удивленным видом и коснулся ее щек — они были влажные.
— Ты все еще в купальном костюме, — сказал он.
Стоило ему вернуться, открыть дверь, и из дома исчезли текучие звуки, которые она вызвала к жизни, чтобы не чувствовать одиночества. Джоффри проснулся от боли; старшие дети толкались вокруг нее. Руфь приготовила им ужин и вызвала на вечер их любимую приходящую няню — миссис О., что означало О’Брайен, дородную вдову с бюстом, как диванный валик, и безмятежным треугольным личиком послушного ребенка. Она жила через несколько домов от них со своей древней, не желавшей умирать матерью. Руфь приняла ванну и оделась для выхода. Забраковала платья спокойных тонов, висевшие в ее шкафу, и выбрала желтое, которое купила летом после рождения Джоффри, чтобы отметить возврат к нормальному состоянию. Потом это платье стало казаться ей слишком юным, слишком декольтированным. Но не сейчас — сейчас ей нечего было терять. Она даже надушилась. Отвернувшись от туалетного столика, она увидела Джерри, застывшего в одних трусах перед своим гардеробом — одна рука на бедре, другая почесывает голову: должно быть, он тоже раздумывал, что бы надеть по столь непонятному поводу. Он показался ей в эту редкую минуту красивым, как недосягаемая статуя — не разгневанно-прекрасным ренессансным Давидом, а средневековым Адамом, который стоит обнаженный в тимпаде, склонив голову, дабы она вписалась в пресловутый треугольник, всем костяком своего тела выражая невинность и тревогу. Неуклюжее и чистое — таким, наверно, и должно быть тело христианина, подумала она.
Ресторан с морской едой, который нравился Джерри, находился в старом центре города, близ замшелых доков, — это был перестроенный капитанский дом, где в каждой из маленьких зал имелся камин; в это время года пепел из каминов был удален, и между железными решетками стояли пионы. На столиках лежали красные клетчатые скатерти, и низкие лампы-подсвечники освещали лица обедающих, совсем как у де Ла Тура note 16 . Потягивая джин с тоником, Джерри уходил от прямого разговора и злословил, — ну и пусть. Им подали суп из моллюсков — тембр голоса у Джерри изменился, стал ниже, мягче.
— Приятное платье, — сказал он. — Почему ты его так редко носишь?
— Я купила его почти сразу после рождения Джоффри. Теперь оно мне широковато в талии.
— Бедный Джоффри.
— Он никак не может понять, что у него сломана ключица.
— Из нашей троицы он меньше всего похож на нас с тобой. Почему бы это?
— Он самый младший. Ты был единственным ребенком в семье, а я — старшей сестрой. Ну как, собрался с духом все мне рассказать?
— А ты собралась с духом меня выслушать?
— Да, конечно.
— Так вот, мне кажется, что я влюбился.
— Кто же эта счастливица?
— Ты должна знать. Должна была догадаться.
— Возможно, но все-таки скажи.
Джерри хотелось сказать, но он не мог; он опустил глаза и съел несколько ложек супа из моллюсков. Конечно же, это просто так, не серьезно.
Руфь игриво сказала:
— Если я неверно отгадаю, ты ведь оскорбишься.
Он сказал:
— Это Салли.
И, не встретив никакого отклика, запальчиво добавил:
— А кто же еще?
Муха села на губы Руфи, и от ее щекочущего прикосновения она очнулась, представила себе, какой видит ее муха: живая гора, вулкан, изрыгающий запах моллюсков.
— Значит, вот кому суждено стать твоей избранницей, да? — наконец откликнулась она, стремясь проявить деликатность, разделить с Джерри все оправдывающую убежденность в том, что этой женщиной могла быть только и именно Салли.
— Мне всегда нравилась Салли, — в свою защиту сказал он.
— А как она к тебе относится?
— Любит меня.
— Ты в этом уверен?
— Боюсь, Руфь, что да.
— Ты с ней спал?
— Ну, конечно.
— Извини. Часто?
— Раз двадцать.
— Раз двадцать! Где же это?
Наконец она хоть чему-то удивилась — это вернуло ему уверенность. Он настолько осмелел, что даже улыбнулся ей.
— Разве это имеет значение?
— Конечно, имеет. Мне все это еще кажется нереальным.
— Руфь, я влюблен в нее. Это не предмет для обсуждения. Мы встречаемся то здесь, то там. На пляжах. У нее дома. Время от времени в Нью-Йорке. А весной она ездила со мною в Вашингтон.
Теперь это уже становилось реальностью.
— О Господи, Джерри. В Вашингтон?
— Не надо. Не заставляй меня думать, что я зря тебе все рассказал. Не мог я дольше от тебя таиться.
— А на прошлой неделе? Когда ты вернулся так поздно, а я ждала тебя на аэродроме Ла-Гардиа, она тоже была с тобой? Летела тем же самолетом? Значит, летела.
— Нет. Хватит. Я влюблен в Салли. А больше тебе ничего не надо знать. В Салли Матиас. Вот я произношу ее имя и уже чувствую себя счастливым.
— Она была с тобой в том самолете, который я встречала?
— Руфь, не в этом дело.
— Скажи мне.
— О’кей. Да. Была. Была…
Теперь она улыбнулась.
— Хорошо, ладно. Не делай из мухи слона. Значит, когда ты подошел ко мне, и поцеловал, и, казалось, был так рад меня видеть, ты только это расстался с ней. Только что поцеловал ее на прощание в самолете.
— По-моему, даже не поцеловал — такая мной владела паника. И я был рад видеть тебя — как ни странно.
— Как ни странно.
— На этот раз я не хотел, чтобы она приезжала, — она приехала сама по себе. Мне пришлось звонить в отель и врать, пришлось спешно удрать из Госдепартамента — словом, все было крайне неудобно. А потом в Нью-Йорк перестали лететь самолеты, вернее — они летели, только без нас. Ричард считал, что она застряла в Нью-Йорке на ночь. Она позвонила ему и сказала, что сломалась ее машина — “сааб”. Просто поразительно: этот идиот проглатывает любую ее ложь.
— Ричард не знает?
— Думаю, что нет. — Джерри в изумлении уставился на Руфь, увидя вдруг в ней союзницу, советчицу. — Уверен, что не знает. Стал бы он терпеть, если б знал?
Официантка убрала чашечки из-под супа и подала Руфи тушеные гребешки, а Джерри — жареную камбалу. Руфь с удивлением обнаружила, что не только способна, но даже хочет есть. Возможно, она думала, что если может есть, словно ничего не произошло, — значит, ничего и не произошло. Новость, которую сообщил ей Джерри, была как враг, прорвавшийся сквозь линию обороны, но успевший занять лишь незначительную территорию ее души.
— Может, стоит мне поговорить с Ричардом, — предложила она, — и выяснить его реакцию?
— Может, не стоит. Если ты ему скажешь и он разведется с нею из-за меня, я ведь вынужден буду на ней жениться, так?
Она посмотрела на него — лицо с запавшими щеками сияло в свете свечей — и поняла, что ему все это нравится. Они давно никуда не выходили, чтобы вот так поужинать вдвоем, и сейчас эта атмосфера опасности, прощупывания друг друга возбуждала, словно любовное свидание. Руфь была довольна, что в силах играть отведенную ей в этой авантюре ролы утрата частицы себя как бы высвободила в ней все остальное и придала этому остальному новую подвижность.
— Не так, — сказала она. — Может, он с ней вовсе и не разведется. У него были романы, и, скорей всего, у нее — тоже. Может, они решили, что их браку это ничуть не мешает.
Джерри не обратил внимания на то, с какой убежденностью она сказала, что у Ричарда были романы. Он мог говорить только о Салли.
— Она действительно спала раньше с другими мужчинами, но