Давай поженимся
я хочу тебе показать. — Она повела его вверх по лестнице в виде спирали из натертых досок; затем — через верхний холл. Сквозь раскрытые двери из необработанной сосны он увидел тиковые кровати без белья, с матрацами из пенопласта. — Мальчикам придется здесь жить вдвоем, — заметила Салли. В глубине верхнего холла была ванная, оборудованная с римской роскошью. Рядом с дверью стояла лестница — Салли полезла по ней. Ее бедра, обтянутые белыми брюками, проплыли вверх мимо него, точно воздушные шары. — Иди-ка взгляни, — крикнула она вниз.
Салли стояла в восьмиугольной комнате; южные стены ее были сплошные, без окон, а в остальные стороны открывался вид на верхушки сосен и на северное небо, весь свет с которого забирали окна в скошенных свинцовых переплетах, — вот так какой-нибудь человек, подумал Джерри, запрокидывает чашу и пьет, а все прочие стоят рядом, изнывая от жажды. За неподвижными оконными переплетами быстро мчались облака. Под окнами стоял большой мольберт, пустой и новый: остатки соскобленной краски в желобке указывали на то, что им пользовались не больше одного сезона. Отсутствующий художник отличался аккуратностью, он явно любил, чтобы рабочее место было хорошо оборудовано — стеклянные полочки, чертежная доска из матового плексигласа, гибкие лампы немецкого или шведского производства. Джерри представил себе картины этого художника — скорее всего, абстрактные, с обилием воздуха на полотне, остроугольные, по новейшей моде. Джерри еще в детстве надумал пользоваться чертежной доской; карандаш его то и дело прорывал бумагу, потому что они с приятелем приспособили эту доску для метания дротиков, а также как верстак, и от гвоздей, которые они на ней распрямляли, оставались дырки.
— Тебе это противно, да? — спросила Салли.
— Нет, что ты. Я восхищен. Мальчишкой я мечтал о такой мастерской.
Салли подождала, не добавит ли он еще чего-нибудь, затем сказала:
— Ну, для нас это слишком дорого. Он хочет двести двадцать в месяц, и счет за отопление будет ужас какой.
— Не знаю, — признался он. — Это… это, пожалуй, слишком хорошо для нас. Пока что.
Он с тревогой впился в нее взглядом, проверяя, поняла ли она его. Она быстро закивала — да, да, — точно лишенный разума автомат.
— Пора домой, — сказала она. — Питер, наверно, уже вернулся из детского сада, и мне надо готовить ленч. Хочешь поесть с нами?
— Конечно, — сказал Джерри. — Мы… я вызвал женщину посидеть с детьми.
Оказалось, что Питер еще не вернулся. По вторникам эту группу детей из школы и в школу возила Руфь. Все словно происходило в другом времени 6м измерении по сравнению с тем, когда Руфь в своем мягком черном платье вышла на глазах у Джерри из комнаты и исчезла, улыбаясь и смешно твердя про себя: “Ключи от машины, ключи от машины”. А Салли, ставя четыре прибора на тяжелый орехового дерева кухонный стол, тем временем говорила:
— Я сегодня утром спросила мальчиков, хотят ли они, чтобы мистер Конант жил с ними, и они подумали немного, а потом Бобби сказал: “Чарли Конант?” Они очень любят Чарли, все его любят.
— За исключением бедняжки Джоффри.
— Это потому, что ты недостаточно их дисциплинируешь, Джерри. Бобби тоже пытается подкусывать Питера, но я не позволяю. Я этого не терплю и говорю — почему. Мне кажется, очень важно всегда объяснять детям почему.
— А как мне сказать своим, почему я ухожу от них? Она отнеслась к этому вопросу серьезно.
— Просто скажи им, что вы с мамой хоть и очень любите друг друга, но считаете, что будете куда счастливее, если разъедетесь. Что ты их очень любишь, и будешь часто видеться с ними, и постараешься обеспечить их всем, что в твоих силах.
— Обеспечить. Это для тебя — главное слово, да? Она подняла на него потемневшие глаза.
— Разве?
— Я вовсе не хотел сказать гадость. У каждого должно быть свое главное слово. У меня, например, — вера. А может быть, страх? У Руфи, как ни странно, — свобода. Когда она сегодня утром уезжала, она казалась такой счастливой. Она словно бы разводилась со всем, что окружает ее.
— Ты устроил ей превеселенькую жизнь, — заметила Салли.
— Это же ради тебя.
— Нет. Не думаю. Ты вел себя так, потому что тебе это нравилось. Ты ведь и мне устроил превеселенькую жизнь.
— Я не хотел.
Она улыбнулась — косо, потом широко.
— Не огорчайся так, повелитель. Мы ведь этого ждали. — Она отделяла от стеблей листики салата-латука для сандвичей. Джерри обнаружил, что его раздражает эта ее расточительность: вовсе ни к чему отрезать сначала стебель. Готовя, она многое делала вот так — немного бессердечно. На кухне у нее все сверкало, сияло, тогда как у них на кухне было сумрачно и прохладно даже летом.
Салли протянула Теодоре кусочек хлеба с маслом и спросила:
— А какое главное слово у Ричарда?
Джерри почувствовал облегчение от того, что прозвучало имя Ричарда, что Ричард хотя бы таким путем снова вошел в дом.
— У Ричарда? А у него есть главное слово? Вчера вечером я был поражен его чувством ответственности. Я хочу сказать, что он сразу все увидел в социальном контексте: юристы, школы для детей.
— Мне кажется, ты не слишком хорошо его знаешь, — заметила Салли.
— Как бы он поступил… а, неважно.
— Ну, спрашивай же.
— Как бы он с тобой поступил, если бы я мотанулся?
— Никак.
— Никак?
— Да, он ничего не стал бы делать, Джерри. Возможно, подулся бы и заставил меня поползать перед ним несколько недель, но ничего не стал бы делать — и вовсе не потому, что так уж любит семью. Просто развод стоит денег, а он не любит тратить деньги. Так что пусть это соображение не останавливает тебя.
— Не останавливает меня? Разве я смотрю в сторону?
— По-моему, да, — сказала Салли, выключая горелку под закипевшим супом.
Вернулся Питер; на этот раз группу развозила Джейнет Хорнунг, и Джерри, хотя присутствие его и выдавала машина, стоявшая на дорожке, укрылся в кухне, пока Салли оживленно болтала с Джейнет у двери, где все еще цвели астры. Питер ворвался в кухню, замер и с самым серьезным видом уставился на Джерри. Из трех детей Салли он был меньше всех похож на Ричарда. Это отнюдь не утешало Джерри: ведь Питер вполне мог родиться от их связи, и тогда он заслонил бы собою остальных, и на него одного излилась бы вся мера любви, которая сейчас рассеяна и поделена между тремя детьми. Тонкое лицо Питера, даже на ушах и на носу покрытое прозрачным, заметным на солнце пушком, было мужским слепком с круто замешанной красоты Салли, и это-то и наводило на размышления. Джерри не хватало в этом лице тяжеловесности, одутловатой жесткости, унаследованной от Ричарда другими детьми.
— Привет, Питер, — сказал Джерри. — Это всего лишь я. Как дела в школе? Мальчик улыбнулся.
— О’кей.
— Чему же ты научился?
— Ничему.
— А мама твоя говорит, что ты теперь умеешь сам застегивать пуговицы.
Питер кивнул, однако почему-то снова погрустнел и встревожился.
— Я ботинки завязывать не умею. — Слова он произносил отчетливо, с неестественным нажимом — совсем как Салли, когда она разговаривала в Вашингтоне со служащими отеля или в аэропорту.
— Это трудная штука, — сказал Джерри. — Ботинки трудно завязывать. Но когда ты этому выучишься, придется тебе еще научиться завязывать галстук и бриться.
Малыш кивнул, завороженно и настороженно, быть может, чувствуя, что этот не совсем незнакомый разговорчивый человек, так странно явившийся к ним среди бела дня без своих детей, и есть источник неблагополучия, которое пришло откуда-то и заполнило дом. Решив показать, что у него и в мыслях нет ничего дурного, Джерри опустился на кухонный стул. Из холла притопала Теодора — ротик у нее блестел от хлеба с маслом — и стала карабкаться на колени к Джерри. Не привыкнув распознавать ее желания по движениям, он не сразу ей помог; наконец, она неловко уселась, больно давя ему на колени: она была совсем худенькая — не то что Джоффри. Вернулась Салли, благополучно спровадив свою коллегу по материнским заботам, и тотчас поняла, что надо освобождать его от детей. Она усадила Теодору и Питера за стол (глубокая тень легла на его зернистую поверхность) и поставила перед ними молоко и куриный суп, а Джерри подала сандвич с вином в гостиной (к этому времени солнце уже снова вышло, и кафельные плитки в крышке кофейного столика своей яркостью резали глаз). Вино было не то, что вчера, а сухое бордо, такое светлое, что отливало зеленью, словно в двух бокалах на тонких ножках жил призрак виноградного листа. Сандвич — салями с салатом — был на вкус как мольба, зеленая, перченая смесь сожалений и обещаний. Есть Джерри не хотелось, но он принялся старательно жевать.
Он сидел в грязном кожаном кресле Ричарда, оставив для Салли весь белый диван, но она не села и не стала есть, а бродила вдоль окон, держа в руке бокал, ее ноги в белых брюках бесшумно отмеряли длинные шаги, волосы чуть не летели сзади.
— Как все славно получается, — сказал он.
— Зачем ты пугаешь меня? — спросила она. — Почему не взять и не сказать напрямик?
— Сказать — что?
— Почему ты не спросишь меня, зачем я все ему выболтала. Почему не говоришь, что я толкала тебя на это.
— Ты имеешь право меня подталкивать — чуть-чуть. Ты заслужила это право. Вот я не имел права, никакого права хотеть тебя — я мог любить тебя, но я не должен был тебя хотеть. Нехорошо стремиться к обладанию человеком, как, например… красивой вещью. Или роскошным домом, или прекрасным участком земли.
— Наверное, — рассеянно произнесла она, словно мысли ее были заняты детьми на кухне или самолетом, гудевшим высоко в небе.
— На меня то и дело откуда-то из глубины накатывает странный мрак, — он чувствовал, что обязан ей объяснить, — и лишает вкуса даже вино.
Она стремительно шагнула к нему — казалось, вот-вот взорвется: схватила в охапку волосы, свисавшие вдоль лица, оттянула назад и задержала на затылке. Потом посмотрела вниз на него и пылко, осуждающе спросила:
— Неужели ты никогда не избавишься от своей депрессии?
Он поднял на нее глаза, представил себе, что лежит на смертном одре, и спросил себя: “Именно это лицо хочу я видеть?”
Уже в самом вопросе содержался ответ: лицо Салли давило на его глаза, как щит, он не видел в этом лице ни грана