Скачать:PDFTXT
Террорист
не даст.
— Кроме Джорилин, — выпаливает Ахмад под влиянием все того
же адреналина. Он чувствует, как подступают слезы, и подозревает, что
лицо его позорно застыло от страха, но какое божественное
наслаждение сразиться даже с превосходящим тебя противником,
почувствовать, как ярость переполняет тебя. И, осмелев, он
продолжает: — И я не назвал бы ломаным грошом то, что она
подарила мне. Это просто дружба, которой людям твоего типа не
понять.
— Что значит — моего типа? Мой тип не имеет ничего общего с
твоим типом — это правда, болван. Ты — извращенец, гомик. Ты —
педик.
Его лицо так близко, что Ахмад чувствует запах сыра, которым в
кафетерии посыпают макароны. Он толкает Тайленола в грудь, чтобы
немного отстранить от себя. Вокруг них в коридоре начинают
собираться ученики — из породы заводил и компьютерных червей,
растафари и готы, одиночки и бездельники, которые только и ждут
такого случая.
Тайленол любит, когда есть аудитория. Он объявляет:
— Черных мусульман я не обижаю, но ты не черный, ты всего
лишь жалкий мудак. Ты не тряпка, ты — мудак.
Ахмад прикидывает, что наилучшим выходом из этого
противостояния было бы оторваться от Тайленола, тем более что вотвот должен прозвонить звонок, сзывающий в класс. Но Тайленол не
желает мириться — он наносит Ахмаду удар в желудок, так что у того
перехватывает дыхание. Удивление на лице Ахмада и судорожное
заглатывание воздуха вызывают смех у наблюдателей, в том числе и у

мертвенно-бледных готов, белого меньшинства в Центральной школе,
гордящегося тем, что они не выказывают чувств, как их все
отрицающие герои панк-рока. А кроме того, раздаются серебристые
смешки нескольких полногрудых шоколадных девчонок, мисс
Популярных, которым, по мнению Ахмада, следовало бы быть
подобрее. Настанет день, когда они будут матерями. И этот день
недалек, маленькие блудницы.
Он терпит поражение, и ему остается лишь вступить в борьбу с
железными руками Тайленола и попытаться пробить эту
щитоподобную грудь и тупую маску над ней цвета орехового пятна.
Борьба состоит главным образом в том, что они тычут, толкают, и
тискают друг друга, и рычат, так как бой на кулаках, если удар попадет
в шкафчик, поднимет такой шум, что сюда прибегут учителя и охрана.
В эту минуту перед звонком, который призовет всех в классы, Ахмад
винит в происходящем не столько парня — тот просто набитый мясом
робот, тело, в котором столько соков и рефлексов, что нет места для
мозгов, — сколько Джорилин. Зачем было ей рассказывать своему
приятелю весь их разговор? Почему девчонки считают нужным все
рассказывать? Чтобы выглядеть значительными — подобно тому, как
граффити из толстых букв кажутся такими тем, кто их выводит с
помощью спрея на беззащитных стенах. Ведь это она заговорила о
религии, так кокетливо пригласив его в свою церковь сидеть рядом с
курчавыми кафирами, опаленными адским огнем, — так от огня
шашлыка становятся коричневыми куриные ножки. Это нашептывают
ему дьяволы — вот так же Аллах позволяет многим до гротеска
ошибочным и коррумпированным религиям завлекать навечно
миллионы людей в Ад, тогда как одна вспышка света Всемогущего
могла бы указать им Прямой путь. Такое впечатление (нашептывают
Ахмаду дьяволы, пока они с Тайленолом тискают и молотят друг
друга, стараясь, однако, не шуметь), что Всемилостивейшего,
Милосердного все это не волнует.
В маленькой, защищенной от посягающих рук коробочке высоко
на стене горчичного цвета, звенит звонок. Неподалеку в коридоре с
грохотом открывается дверь с матовым стеклом; появляется мистер
Леви, воспитатель-наставник. Пиджак и брюки у него разные, словно
он машинально надел свой мятый костюм. Он бросает рассеянный,
затем встревоженный взгляд на подозрительно сгрудившихся

учеников. Собравшиеся мгновенно застывают в молчании, а Ахмад с
Тайленолом, сдерживая враждебность, отступают друг от друга.
Мистер Леви — еврей, практически всю жизнь проведший в школьной
системе, с виду старый и усталый, с мешками под глазами и жидкими
на макушке, нечесаными волосами, несколько прядей которых стоят
торчком. От внезапного появления мистера Леви Ахмад вздрагивает,
словно от укора совести: у него на этой неделе назначена встреча с
мистером Леви для обсуждения его будущего после окончания школы.
Ахмад знает, что у него должно быть какое-то будущее, но это
представляется ему несущественным и не вызывает интереса.
«Единственное наставление, — говорится в третьей суре, — это
наставление от Аллаха».
Тайленол и его банда будут теперь подстерегать его. После того
как он вынужден был остановиться, этот громила с железными
кулаками успокоится лишь тогда, когда подобьет противнику глаз, или
выбьет зуб, или сломает палец — сделает что-то такое, что будет на
виду. Ахмад знает: это грех — кичиться своей внешностью, ибо
любовь к себе — своего рода состязание с Богом, а состязаний Он не
терпит. Но как может парень не ценить своего возмужания, своих
длинных ног, гривы своих густых волнистых волос, свою безупречную
смуглую кожу, более светлую, чем у отца, а не веснушчатую, в
красных пятнах, как у рыжей матери или у этих крашеных блондинок,
которых в белой Америке считают верхом красоты? Правда, Ахмад
старается избегать заинтересованных взглядов, какие бросают на него
смуглые девицы в школе, считая их нечестивыми и непристойными, —
он не хочет осквернять свое тело. Он хочет оставить его таким, каким
сотворил его Создатель. Враждебность Тайленола является еще одной
причиной бежать из этого адова убежища, где мальчишки задираются
и ради удовольствия причиняют боль, а безбожницы девчонки так
низко носят обтягивающие джинсы, что вот-вот увидишь верхний край
— по его прикидке всего на палец ниже — их курчавых лобковых
волос. У совсем скверных девчонок — тех, что уже окончательно
пали, — татуировки на таких местах, что их могут увидеть лишь
дружки, татуировщику же пришлось делать наколки, преодолевая
головокружение. Нет конца дьявольским фокусам, когда человеческие
существа считают, что могут состязаться с Богом и сами создавать
себя.

Ему осталось всего два месяца учиться. В воздухе за кирпичными
стенами, за высокими зарешеченными окнами царит весна. Клиенты
«Секундочки» совершают свои жалкие ядовитые покупки с новым
подъемом, с новой болтовней. Ноги Ахмада летят по старой
шлакобетонной школьной дорожке, словно под каждым его шагом
подложена подушка. Когда он останавливается на тротуаре, озадаченно
глядя на спиральку зажарившегося и исчезнувшего червя, вокруг него
сплошь зеленые побеги — чеснок, одуванчики и клевер, измученные
зимой участки травы, такие теперь яркие, и птицы, обследующие в
стремительных полукружиях невидимую субстанцию, которая
поддерживает в них жизнь.
Джеку Леви сейчас шестьдесят три года, и он просыпается между
тремя и четырьмя ночи с ощущением страха во рту, пересохшему от
того, что во сне он дышал ртом. Сны у него мрачные, пронизанные
бедами мира. Он читает умирающую, не имеющую достаточно
рекламы ежедневную газету «Нью-Проспект перспектив», а также
«Нью-Йорк таймс» или «Пост», когда их оставляют в учительской, и
словно не начитавшись про Буша, и Ирак, и убийства у себя дома — в
Куинсе и Ист-Ориндже, — про убийства даже двух-, четырех- или
шестилетних детей, таких маленьких, что крики и борьба со своими
убийцами-родителями показались бы им богохульством, как было бы
богохульством, если бы Исаак стал сопротивляться Аврааму, — Леви
вечером, между шестью и семью часами, пока его дородная супруга
переносит по частям обед из холодильника в микроволновку,
пересекая при этом кухню как раз перед маленьким экраном
телевизора, включает сводку столичных новостей и канал с ток-шоу;
он смотрит телевизор, пока реклама, все сюжеты которой он уже
неоднократно видел, не выводит его из себя, и тогда выключает
дурацкую машину. Помимо «Новостей», у Джека есть и личная беда —
«персональная», как принято сейчас говорить: тяготы предстоящего
дня — дня, который забрезжит после всей этой тьмы. Он лежит без
сна, а внутри его ворочаются страх и ненависть, словно остатки
плохого ресторанного ужина — вам подают теперь в два раза больше
еды, чем вы хотите. Страх — углубляющееся с каждым днем сознание,
что твоему телу осталось на земле лишь готовиться к смерти, —
захлопывает дверь в сон. Он ухаживал за женщинами и совокуплялся;

он произвел на свет ребенка; он работал, чтобы прокормить этого
ребенка, маленького впечатлительного Марка с застенчивым
насупленным взглядом и мокрой нижней губой, и дать ему весь
безвкусный хлам, который, согласно культуре времени, он должен
иметь, чтобы не отставать от взрослых. Теперь у Джека Леви осталась
одна-единственная обязанность — умереть и тем самым предоставить
перегруженной планете немного больше места, немного больше
пространства, чтобы дышать. Эта обязанность висит в воздухе над его
бессонным лицом, точно паутина с застывшим в центре пауком.
Его жена Бет, женщина-кит, такая жаркая из-за своего жира,
громко дышит с ним рядом, своим безостановочным похрапыванием
продолжая и в подсознании дневной монолог, свое извержение
болтовни. Когда он, подавляя ярость, толкает ее коленом или локтем
или нежно захватывает рукой ягодицу, обнаженную приподнявшейся
ночной рубашкой, она покорно умолкает, и тогда он пугается, что
разбудил ее, нарушив клятву, какую берут про себя любые два
человека, решая — как бы это ни было давно — спать вместе.
Подтолкнув ее, он хочет только, чтобы она вернулась в ту стадию сна,
когда дыхание перестанет резонировать в ее носу. Это все равно как
настраивать скрипку, на которой он играл в детстве. Новый Хейфиц,
новый Исаак Штерн — таким надеялись видеть его родители? Он
разочаровал их, став частью невзгод, сливавшихся с невзгодами мира.
Его родители были огорчены. Он решительно заявил им, что
прекращает уроки. Для него куда больше значила жизнь, описываемая
в книгах и происходящая на улицах. Такую позицию он занял в
одиннадцать, возможно, в двенадцать лет и никогда больше не
притрагивался к скрипке, хотя порой, услышав в машине по радио
отрывок из Концерта Бетховена или Моцарта или «Цыганские напевы»
Дворжака, которые он когда-то разучивал в аранжировке для
учащихся, Джек, к своему удивлению, чувствовал, как вновь оживают
пальцы левой руки, перебирая рулевое колесо словно дохлую рыбу.
Но зачем себя терзать? Он добился хорошего, более чем хорошего
положения: окончил с отличием Центральную школу в 1959 году до
того, как в ней стало точно в тюрьме, когда еще можно было учиться и
гордиться похвалой учителей; исправно ездил в Городской колледж
Нью-Йорка до того, как перебрался в Сохо, в квартиру, которую делил
с двумя парнями и девицей, то и дело менявшей свои привязанности;

после окончания учебы два года провел по призыву в армии — до того,
как стало горячо во Вьетнаме: прошел подготовку в Форт-Диксе,
работал на подшивках в Форт-Миде, штат Мэриленд, отстоявшем
достаточно далеко на юг от линии Мейсона — Диксона и поэтому не
набитом антисемитами-южанами, затем второй год провел в ФортБлиссе в Эль-Пасо, в так называемом отделе людских ресурсов,
подбирая людей для операций, что и послужило началом его
наставнической деятельности с молодежью; затем по закону о
проценте для бывших военнослужащих поступил в университет
Ратгерса для получения степени; после этого тридцать лет преподавал
историю и социологию в высшей школе, а последние шесть лет стал
воспитателем-наставником на полной ставке. Самые факты его
карьеры вызывают у Джека такое чувство, будто он зажат своим
curriculum vitae как в гробу. В темном воздухе комнаты стало трудно
дышать, и он осторожно поворачивается с бока на спину и лежит, как
покойник, выставленный для прощания.
Как же шумно могут шуршать простыни! Точно волны
разбиваются у твоего уха. А он не хочет будить Бет. Но близкий к
удушью, он и ее не в состоянии терпеть. На минуту — точно первый
глоток виски, перед тем как от льда оно становится водянистым, —
новое положение тела приносит облегчение. На спине он обретает
спокойствие мертвеца

Скачать:PDFTXT

не даст.— Кроме Джорилин, — выпаливает Ахмад под влиянием все тогоже адреналина. Он чувствует, как подступают слезы, и подозревает, чтолицо его позорно застыло от страха, но какое божественноенаслаждение сразиться даже