которой Ахмад Маллой уже старше и немного улыбается; финальные
ленточки, быстро выцветшие из-за дешевой краски; фетровый вымпел
«Метов» из поездки на автобусе в девятом классе на игру на стадион
«Ши»; каллиграфически красиво написанный список учеников класса
Корана до того, как он сократился до одного; его водительские права
III класса; фотография отца с услужливой улыбкой чужестранца,
тоненькими усиками, которые наверняка казались старомодными даже
в 1986 году, и с блестящими, разделенными срединным пробором
волосами, гладкозачесанными назад, тогда как Ахмад свои волосы,
такие же толстые и густые, гордо зачесывал с помощью мусса вверх.
Лицо отца, которое появится на телевидении, по общепринятому
представлению красивее лица сына, — правда, немного темнее. Его
мать станут, подобно жертвам наводнений и ураганов, которые
показывают по телевидению, много интервьюировать — сначала она
будет говорить бессвязно, в шоке и слезах, а потом — спокойнее,
вспоминая его со скорбью. Ее портрет появится в печати; она станет на
какое-то время знаменитостью. Возможно, будет пик в продаже ее
картин.
Ахмад рад, что в этой надежной комнате нет никаких следов его
пребывания. Он чувствует, что здесь он разряжается перед
предстоящим резким подъемом сил, взрывом быстрым и мощным, как
мускулистый белый конь Барак.
Шейху Рашиду, казалось, не хотелось уходить. Ему тоже —
побритому и одетому в западный костюм — предстоял отъезд. Он
суетился в маленькой комнатке, с трудом дергал, открывая,
непослушные ящики бюро и проверял, есть ли в ванной губки и
полотенца для ритуальных омовений Ахмада. Он деловито указал на
молитвенный коврик на полу, где вплетено mihrab — указание на
Восток, на Мекку, и повторил, что положил в маленький
холодильничек апельсин, и простой йогурт, и хлеб для завтрака
мальчику, — особый хлеб khibz el-Abbās, хлеб Аббаса, какой пекут
шииты в Ливане в честь праздника Ашура.
— Он с медом, — пояснил шейх, — кунжутом и анисовыми
зернышками. Важно, чтобы ты был в силе завтра утром.
— Я, возможно, не буду голоден.
— Заставь себя поесть. Ты по-прежнему крепко веришь?
— По-моему, да, учитель.
— Совершив этот великолепный поступок, ты станешь выше
меня. Ты поскачешь впереди меня под грохот золотых барабанов,
которые держат в Раю. — Его красивые серые глаза с длинными
ресницами, казалось, наполнились влагой и ослабли — он перевел их
вниз. — У тебя есть часы?
— Да.
Часы «Таймекс», которые он купил на свое первое жалованье,
такие же грубые, как у матери. У них были большие цифры и
фосфоресцирующие стрелки, чтобы смотреть ночью, когда в кабине
грузовика ничего не разглядеть, а вне ее все видно.
— Они точные?
— По-моему, да.
В комнате есть простой стул — ножки его скреплены проволокой,
поскольку перекладины больше не держатся на клею. Ахмад подумал,
что было бы невежливо занять единственный в комнате стул, и
разрешил себе — в предвкушении вызывающего экзальтацию
положения, какое он займет, — лечь на кровать и закинуть за голову
руки, желая показать, что не собирается спать, хотя на самом деле
вдруг почувствовал усталость, словно в этой безвкусной комнате гдето была протечка усыпляющего газа. Ему было неприятно чувствовать
на себе озабоченный взгляд шейха, и теперь он уже хотел, чтобы тот
поскорее ушел. Ахмад жаждал посмаковать свое одиночество в этой
пустой, надежной комнате наедине с Богом. То, как имам стоял и с
любопытством смотрел вниз на него, напомнило Ахмаду, как он сам
стоял над червем и жуком. Шейх Рашид стоял словно зачарованный им
— зачарованный чем-то отталкивающим и в то же время священным.
— Милый мальчик, я не принудил тебя, ведь нет?
— Что вы, нет, учитель. Как вы могли меня принудить?
— Я хочу сказать: ты вызвался добровольно, от глубины твоей
веры?
— Да, и от ненависти к тем, кто высмеивает и игнорирует
Господа.
— Отлично. У тебя нет такого чувства, что старшие
манипулируют тобой?
Это была удивительная мысль, — правда, Джорилин тоже
выразила ее.
— Конечно, нет. Я чувствую, что меня мудро направляют.
— И твой путь на завтра ясен?
— Да. Я встречаюсь с Чарли в половине восьмого в
«Превосходной домашней мебели», и мы вместе едем к загруженному
грузовику. Он проедет со мной часть пути до туннеля. А затем я буду
предоставлен сам себе.
Что-то уродливое, легкая судорога исказила выбритое лицо
шейха. Без бороды и богато расшитого кафтана он выглядел на
редкость заурядным — худенький, с легкой дрожью, слегка усохший и
уже немолодой. Лежа на грубом синем одеяле, Ахмад чувствовал свое
превосходство по молодости, росту, силе и страху, какой он внушал
учителю, похожему на тот, какой люди испытывают перед трупом.
Шейх Рашид нерешительно спросил:
— А если Чарли по какому-то непредвиденному обстоятельству
не сможет быть там, ты сумеешь выполнить план? Сумеешь сам найти
белый грузовик?
— Да. Я знаю этот проулок. Но почему Чарли может не оказаться
там?
— Ахмад, я уверен, что он там будет. Он храбрый солдат в борьбе
за наше дело — дело истинного Бога, а Бог никогда не бросает тех, кто
ведет войну за Него. Allāhu akbar! — Его слова слились с
музыкальными фразами, прозвучавшими вдали на часах Городского
совета. Теперь все казалось таким далеким, угасающей вибрацией. А
шейх продолжал: — На войне, если рядом с тобой падает солдат, даже
если это твой лучший друг, даже если он научил тебя всему, что
требуется солдату, ты бросишься в укрытие или пойдешь дальше, на
пушки противника?
— Пойду дальше.
— Правильно. Хорошо. — Шейх Рашид с любовью, однако не без
опаски посмотрел вниз, на лежавшего на кровати парня. — Я должен
теперь оставить тебя, мой бесценный ученик Ахмад. Ты хорошо
выучился.
— Спасибо за то, что вы так говорите.
— Я верю: ничто в наших занятиях не побудило тебя усомниться
в идеальной и вечной природе Книги Книг.
— Безусловно, нет, сэр. Ничто.
Хотя Ахмад порою чувствовал во время занятий, что его учителя
одолевают сомнения, сейчас не время было спрашивать об этом —
слишком поздно: все мы должны встретить смерть с той верой, какая
зародилась в нас и залегла на случай Происшествия. Была ли его
собственная вера, иногда спрашивал он себя, продуктом тщеславия
юности, средством выделиться среди всех прочих обреченных —
Джорилин и Тайленола, и остальных потерянных, уже мертвых, в
Центральной школе?
Шейх спешил и был взволнован, однако никак не мог расстаться
со своим учеником без последнего наставления.
— У тебя есть напечатанная инструкция для последнего
омовения, перед тем как…
— Да, — сказал Ахмад, когда старший мужчина осекся.
— Но самое главное, — настоятельно произнес шейх Рашид, —
это Священный Коран. Если дух твой ослабеет за предстоящую
долгую ночь, открой его и дай единому Богу поговорить с тобой через
своего последнего идеального пророка. Неверные поражаются силе
ислама — она вытекает из голоса Мохаммеда, мужественного голоса,
голоса пустыни и рынка, мужчины среди нас, который знал земную
жизнь во всех ее проявлениях и, однако же, прислушивался к
потустороннему голосу и следовал тому, что диктовал голос, хотя
многие в Мекке скоры были высмеивать его и поносить его.
— Учитель, я не ослабну. — В тоне Ахмада звучало нетерпение.
Когда тот человек наконец ушел и дверь была заперта на цепочку,
юноша разделся до белья и совершил омовения в крошечной ванной,
где раковина упиралась в плечо сидящего на толчке. В раковине
длинное коричневое пятно указывало на то, что тут годами из крана
капала ржавая вода.
Ахмад приставляет единственный в комнате стул к единственному
в комнате столу — ночному столику из лакированного клена,
испещренному выемками пепельного цвета от сигарет, которым дали
сгореть до его верхнего скошенного края. Благоговейно Ахмад
открывает подаренный Коран. Его тонкие, с золотым обрезом
страницы открываются на пятидесятой суре «Каф». Он читает на
левой стороне, где напечатан перевод на английский, отчетливо
звучащее эхо того, что сказал шейх Рашид:
«Удивились они, что пришел к ним увещатель из них, и сказали
неверные: „Это дело дивное!
Разве когда мы умрем и станем прахом?.. Это возврат далекий?“»
Слова обращены к нему, однако смысл недостаточно понятен. Он
читает арабский текст на противоположной странице и понимает, что
неверные, — как странно, что они, дьяволы, высказываются в
Священном Коране, — сомневаются в возрождении тела, о чем
проповедует Пророк. Ахмад тоже с трудом представляет себе
восстановление своего тела после того, как он успешно покинет его;
вместо этого он видит свой дух, это крошечное нечто, сидящее в нем и,
твердя «Я… Я…», вступающее тотчас в другую жизнь, словно толкнув
качающуюся дверь. В этом он похож на неверных: «Bal kadhdhabū bi
‘l-haqqi lammā jā’ahum fa-hum fī amrin marīj». «Сочли они, — читает он
по-английски на противоположной странице, — ложью истину, когда
она пришла к ним; и они — в состоянии смятенном».
Однако Господь, изъясняясь в своей великолепной манере — в
первом лице множественного числа, разгоняет их смятение: «Разве не
смотрели они на небо над ними, как Мы воздвигли его и разукрасили,
и нет в нем расщелин?»[64]
Ахмад знает, что небо над Нью-Проспектом затянуто выхлопным
дымом и летней влажностью, оно висит расплывшейся кляксой цвета
сепии над островерхими крышами. Но Господь обещает, что над всем
этим существует лучшее небо, небо безупречное, со сверкающими
голубыми звездами. И, продолжая употреблять «Мы»: «И Землю Мы
распростерли, и устроили на ней прочно стоящие горы, и
произрастили на ней всякие прекрасные растения для созерцания и
напоминания всякому рабу, обращающемуся к Богу».
Да, Ахмад станет слугой Господа. Завтра. Этот день уже почти
настал. Он в нескольких дюймах от его глаз. Господь описывает Свой
дождь, который пробуждает к жизни «сады и зерна посевов для
урожая, и пальмы высокие — у них плоды рядами — в удел рабам, и
оживили этим мертвую страну. Таков исход». Мертвая страна. Ведь об
этой стране речь.
Столь же просто и непостижимо, как первое творение, произойдет
и второе. «Разве же Мы изнемогли в первом творении? Да — они в
сомнении о новом творении.
Мы сотворили уже человека, и Мы знаем,