как прожилки лепестков розы, уверенный в том, что Аллах
присутствует в этой маленькой странной комнате, что Он любит его и
подслушивает шепот его души, ее нечленораздельное смятение. Он
чувствует биение вены на шее и слышит шум транспорта в НьюПроспекте, то замирающий, то грохочущий (мотоциклы, разъеденные
коррозией глушители) вокруг большого озера разбитых камней в
нескольких кварталах от Ахмада, и слышит, как он затихает, когда
часы на Городском совете пробили одиннадцать. Дожидаясь, когда
прозвонит четверть часа, он засыпает, хотя намеревался не спать всю
ночь, — засыпает, то и дело вздрагивая от высокой, самоотверженной
радости.
Утро понедельника. Сон вдруг слетает с него. Снова ему кажется,
он слышит замирающий вдали крик. Ком боли в желудке озадачивает
его, пока через несколько секунд он не вспоминает, какой сегодня день
и какая ему предстоит миссия. Он еще жив. Сегодня — день дальнего
путешествия.
Он смотрит на свои часы, тщательно положенные на столик рядом
с Кораном. Без двадцати семь. Слышен шум транспорта, в чей ничего
не подозревающий поток он вольется и прервет его. Все Восточное
побережье по милости Божией будет парализовано. Он принимает душ
в кабинке с порванной пластиковой занавеской. Он ждет, чтобы вода
нагрелась, но когда она не нагревается, заставляет себя встать под
холодную струю. Он бреется, хотя знает, что идут дебаты по поводу
того, каким Бог предпочитает видеть людей, когда встречается с ними.
Чехабы предпочитали, чтобы он брился, так как бородатые
мусульмане, даже юные, отпугивают покупателей — кафров.
Мохаммед Атта был бритым, как и большинство из восемнадцати
других вдохновенных мучеников. Годовщина их деяния была в
субботу, и враг наверняка ослабил свою оборону, подобно людям при
слоне перед нападением птиц. Ахмад принес с собой гимнастическую
сумку и вынимает из нее чистое белье и носки, а также
свежевыстиранную белую рубашку, аккуратно натянутую на несколько
кусков картона.
Он молится на коврике, абстрактное изображение михраба
указывает ему в отвлекающей внимание географии Нью-Проспекта
направление на священную черную Кабу в Мекке. Коснувшись лбом
тканой поверхности коврика, он чувствует тот же слабый человеческий
запах, что и на синем одеяле. Он присоединился к череде тех, кто с
какими-то скрытыми целями находился в этой комнате до него,
принимал холодный душ и под звон часов курил сигареты. Ахмад
съедает, хотя аппетит его растворился в болях в животе, шесть
апельсиновых долек, половину пластикового стаканчика йогурта и
довольно большую порцию хлеба Аббаса, хотя сладкий мед и
анисовые зерна не кажутся ему такими уж вкусными сейчас, когда так
близок его великий поступок, который давит на него и рвется из его
горла боевым кличем. Он кладет недоеденную часть клейкого
праздничного хлеба вместе со стаканчиком йогурта и половиной
апельсина в холодильник на самый большой кусок картона от рубашки
как бы для будущего обитателя, но так, чтобы этим не воспользовались
муравьи и тараканы. Ум его словно затянуло туманом подобно тому,
что предшествует событию, описанному в суре под названием
«Поражающее»: «В тот день, когда люди будут, как разогнанные
мошки, и будут горы, как расщипанная шерсть»[65].
В семь пятнадцать он закрывает за собой дверь, оставив в
надежной комнате Коран и инструкции по омовениям для другого
шахида, но взяв с собой гимнастическую сумку с грязными трусами,
носками и белой рубашкой. Он проходит по темному коридору и
выходит на пустынную боковую улицу, где ночью пролился небольшой
дождь. Ориентируясь по шпилю Городского совета, Ахмад идет на
север, к бульвару Рейгана и «Превосходной домашней мебели». В
первый же бак для мусора, который попадается ему на глаза, он сует
свою гимнастическую сумку.
Небо не кристально чистое, а влажное и серое, низкое
изборожденное небо, сочащееся вниз шлейфами пушистого тумана.
Прошлая ночь покрыла блеском асфальт улиц, их лазы, капающую с
крыш воду и пятна дегтя. Влага застыла на все еще зеленых листьях
кустов, борющихся за выживание у входных лестниц и портиков, а
также на алюминиевых обшивках, выцветших под солнцем.
Большинство тесно стоящих домов, мимо которых он идет, еще не
совсем проснулись, хотя судя по слабо светящимся окнам сзади, где
находятся кухни, звону тарелок и кастрюль, а также шоу «Сегодня» и
«С добрым утром, Америка», люди едят завтрак и понедельник, как
многие другие дни в Америке, начался.
Невидимый пес в доме лает на тень и звук проходящего мимо
Ахмада. Рыжая одноглазая кошка — другой глаз у нее слепой, как
белый камушек, и кажется безумным — жмется к входной сетчатой
двери, ожидая, когда ее впустят; она выгибает спину и выбрасывает
золотую искорку из прищуренного хорошего глаза, почувствовав чтото странное в этом проходящем мимо молодом незнакомце. Воздух
покалывает лицо Ахмада, но дождь моросит не настолько, чтобы
намочить его рубашку. Накрахмаленный хлопок похрустывает на его
плечах, черные узкие джинсы облегают длинные ноги, для которых
полно места ниже пояса. Кроссовки проглатывают пространство,
отделяющее его от судьбы; на гладком тротуаре тщательно
проработанный рельеф подошв оставляет влажные отпечатки. «Что
даст тебе знать, что такое поражающее?» — вспоминает он. И ответ:
«Опять пылающий!» До «Превосходного» осталось полмили, шесть
кварталов домов, и одно небольшое предприятие — «Булочки
Данкина» — открыто, и с бакалеи на углу сняты решетки, а ломбард и
страховое агентство закрыты. На бульваре Рейгана уже грохочет
транспорт, и появились школьные автобусы — их красные огоньки
злобно мигают, быстро переключаясь, когда они забирают
дожидающиеся группки детей с яркими рюкзачками. А Ахмад уже не
вернется в школу. Центральная школа кажется теперь — при всем
своем грозном шуме и нечестивых насмешках — игрушечным
миниатюрным замком, местом, безопасным для детей, где не надо
принимать решений.
Он ждет, когда на светофоре появится шагающий человечек,
чтобы перейти через бульвар. Бетон и ровное покрытие в нефтяных
пятнах более знакомо ему как поверхность, по которой едут колеса его
грузовика, чем это пустынное, загадочно запятнанное пространство
под ногами. Он сворачивает направо и подходит к месту назначения с
востока, мимо похоронного бюро с широким портиком и белыми
тентами — «Ангер и сын», какая странная елейная фамилия, — потом
мимо шинного магазина, где раньше была бензоколонка (насосы
выдрали, а площадку оставили). Ахмад останавливается на краю
тротуара Тринадцатой улицы и смотрит на стоянку «Превосходной».
Оранжевого грузовика там нет. «Сааба» Чарли тоже. Там стоят две
незнакомые машины — серая и черная, небрежно, неэкономно
запаркованные по диагонали среди признаков таинственной
деятельности: разбросанных бумажных стаканчиков из-под кофе и
закрываемых на зажимы картонок, которые были брошены на
растрескавшийся бетон и затем расплющены колесами приезжавших и
уезжавших машин, как если бы тут произошло убийство на дороге.
Наверху солнце прожигает облака и посылает на землю слабый
свет, словно от угасающего фонарика. Пока Ахмада не увидели — хотя
вроде бы никто не сидит в незнакомых, нахально появившихся тут
машинах, — он ныряет направо, вверх по Тринадцатой улице и
пересекает ее, лишь когда его скрывают кусты и высокие сорняки,
выросшие за проржавевшим «дампстером» на участке, не
принадлежащем «Превосходной», а находящемся позади давно
упокоившегося ресторанчика в виде старомодного трамвая. Эта
забитая досками реликвия стоит на углу узкой улочки Фрэнк-Хейгтеррейс, где в сдвоенных домиках царит по рабочим дням тишина,
пока не оканчиваются занятия в школе.
Ахмад бросает взгляд на свои часы: семь двадцать семь. Он
решает подождать Чарли до без четверти восемь, хотя в расписании
значится семь тридцать. Но по мере того как проходят минуты, он
понимает: что-то пошло не так и Чарли не появится. Эта стоянка
отравлена. Это пустое пространство за магазином всегда вызывало у
него такое чувство, что за ним наблюдают сверху, только теперь
наблюдает не Бог, он не чувствует дыхания Бога. Это он, Ахмад,
наблюдает, затаив дыхание.
Из задней двери магазина вдруг выходит мужчина в костюме на
погрузочную платформу, некоторые из толстых досок которой все еще
выделяют сосновый сок, и спускается по ступеням, где Ахмад часто
сиживал. Вот тут они с Джорилин вышли вместе в тот вечер и
расстались навсегда. Мужчина смело подходит к своей машине и
говорит с кем-то, сидящим на переднем сиденье, по радио или
мобильнику. Ему, подобно полицейскому, не важно, кто его слышит, но
из-за несущегося со свистом транспорта его голос доносится до
Ахмада как щебетание птицы. На секунду белое лицо незнакомца
поворачивается в направлении Ахмада — сытое, но не счастливое
лицо, лицо агента, работающего на правительство неверных, на
власти, которые чувствуют, что власть ускользает от них, — но он не
видит юноши-араба. Смотреть тут не на что — лишь «дампстер»
ржавеет среди сорняков.
Сердце Ахмада так же бешено бьется, как в тот вечер с Джорилин.
Теперь он жалеет, что зря потратил время, не воспользовался ею —
ведь ей было заплачено. Но это было бы дурно — использовать ее
падение, хотя она считала свое положение вовсе не таким уж плохим и
лишь временным. Шейх Рашид не одобрил бы. Прошлым вечером
шейх казался взволнованным, что-то, чем он не захотел поделиться,
угнетало его, в чем-то он сомневался. Ахмад всегда чувствовал, когда
учитель сомневается, поскольку для него важно было, чтобы никаких
сомнений не существовало. И сейчас страх овладел Ахмадом. Он
чувствует, как у него распухло лицо. Проклятие наложено на это
мирное место, которое было его самым любимым на свете, на этот
безводный оазис.
Он проходит по тихой Хейг-террейс два квартала — все здешние
дети в школе, а их родители на работе — и затем сворачивает назад, к
бульвару Рейгана, в направлении арабского района, где спрятан белый
грузовик. Что-то перепутали, и Чарли, должно быть, ждет его там.
Ахмад спешит и слегка потеет под пробивающимся сквозь дымку
солнцем. Проходит магазины на бульваре Рейгана, которые торгуют
существенными вещами — шинами, коврами, обоями и красками,
крупными кухонными приспособлениями. Затем конторы по торговле
автомобилями с огромными участками, где новые автомобили стоят
тесно, как в военном строю, машины занимают целый акр, сверкая
сейчас, когда проглянуло солнце, ветровыми стеклами и хромом,
отражая свет, словно на ржаном поле в ветреный день, и зажигая
искры, отскакивающие от цепочки блестящих треугольников и
завернувшихся спиралью медленно вращающихся вымпелов.
Нововведением для привлечения внимания, созданием новейшей
технологии являются до ужаса кажущиеся живыми пластиковые
трубки, которые надуваются снизу воздухом и начинают махать как бы
руками и качаться взад-вперед словно в муке, в бесконечном
призывном волнении, умоляя прохожего остановиться и купить
автомобиль или — если такая штука поставлена возле «Я взлетаю» —
горку блинов. Ахмаду, единственному пешеходу, идущему по этому
тротуару бульвара Рейгана, попадается такой гигант из трубок в два
раза выше его самого, истерически жестикулирующий зеленый джинн
с вытаращенными глазами и застывшей улыбкой. Одинокий пешеход,
проходя с опаской мимо, чувствует на своем лице и на щиколотках
дыхание горячего воздуха, который позволяет этому назойливому
страдальцу, осклабившемуся монстру выдавать себя за живого. «Бог
дает тебе жизнь, — подумал Ахмад, — потом подводит к смерти».
На следующем перекрестке он пересекает бульвар. Он шагает по
Шестнадцатой улице к Мэйн-стрит по черному в основном району,
похожему на тот, по какому он провожал домой Джорилин после того,
как слушал ее пение в церкви. Как она широко открывала рот,
показывая его молочно-розовое нутро. Тогда на втором этаже, среди
всех этих стоящих рядами кроватей, ему, возможно, следовало дать
себя пососать, как она предлагала. «Меньше возни», — сказала она.
Теперь все девчонки, а не только проститутки, учатся этому; в школе
вечно были об этом разговоры — какие девчонки готовы были сосать и
какие любили