Сходство между еврейством и женственностью приобретает на первых порах особенную реальность, если обратиться к способности еврея бесконечно изменяться. Выдающийся талант евреев в сфере журналистики, «подвижность» еврейского духа, отсутствие самобытного, врожденного умственного склада, разве все это не дает нам права применить к евреям то же положение, которое мы высказали относительно женщин: они сами по себе ничто, а потому могут стать всеми? Еврей – индивидуум, но не индивидуальность. Вращаясь в сфере низкой жизни, он лишен потребности в личном бессмертии: у него отсутствует истинное, неизлечимое, метафизическое бытие, он непричастен к высшей, вечной жизни.
А все‑таки именно в этом месте еврейство и женственность резко расходятся. Отсутствие бытия и способность стать всем, оба качества, свойственные и еврею и женщине, принимают у каждого из них различные формы. Женщина является материей, которая способна принять любую форму. В еврее прежде всего наблюдается известная агрессивность. Он становится рецептивным не под влиянием сильного впечатления, которое производят на него другие. Он поддается внушению не в большей степени, чем ариец. Речь идет о том, что он самодеятельно приспособляется к различным обстоятельствам и требованиям жизни, к разнообразнейшей среде и расе. Он подобен паразиту, который в каждом новом теле становится совершенно другим, который до того меняет свою внешность, что кажется другим, новым животным, тогда как он остается тем же. Еврей ассимилируется со всем окружающим и ассимилирует его с собою, при этом он ничему другому не подчиняется, а подчиняет себе это другое.
Далее, расхождение между женщиной и евреем заключается в том, что женщине совершенно чуждо мышление в понятиях, тогда как мужчине подобной образ мышления присущ в огромной степени. В связи с этим обстоятельством находится его склонность к юриспруденции, которая никогда не в состоянии будет возбудить серьезный интерес к себе со стороны женщины. В этой природной склонности к понятиям находит свое выражение активность еврея, активность, правда, довольно своеобразного сорта. Это, во всяком случае, не активность, которая свойственна самотворческой свободе высшей жизни.
Еврей вечен, как и женщина. Он вечен не как личность, а как род. Он не обладает той непосредственностью, которой отличается ариец, тем не менее его непосредственность совершенно иная, чем непосредственность женщины.
Но глубочайшего познания истинной сущности еврея мы достигнем только тогда, когда обратимся к его иррелигиозности. Здесь не место входить в разбор понятия религии, так как этот разбор из необходимости оказался бы чрезмерно пространным и завел бы нас слишком далеко. Поэтому не вдаваясь в более подробные обоснования, я под религией буду прежде всего понимать утверждение человеком всего вечного, той вечной жизни в человеке, которая не может быть доказана и введена из данных низшей жизни. Еврей – человек неверующий. Вера – это определенное действие человека, с помощью которого он становится в известные отношения к бытию. Религиозная вера направлена исключительно на вневременное, абсолютное бытие, на вечную жизнь, как гласит язык религии. Еврей, в глубочайшей основе своей, есть ничто, и именно потому, что он ни во что не верит.
Вера есть все. Но не в том дело, верит ли человек в Бога или нет: верил бы он хотя бы в свой атеизм. Как раз в этом‑то и вся беда: еврей ни во что не верит, он не верит в свою веру, он сомневается в своем сомнении. Он неспособен насквозь проникнуться сознанием своего торжества, но он также не в состоянии всецело уйти в свое несчастье. Он никогда не относится серьезно к себе самому, поэтому у него нет и серьезного отношения к другим людям и вещам. Быть евреем представляет собою какое‑то внутреннее удобство, за которое приходится расплачиваться разными внешними неудобствами.
Этим мы, наконец, подошли к самой существенной разнице между евреем и женщиной. Их сходство в глубочайшей основе своей покоится на том, что еврей так же мало верит в себя, как и она. Но она верит в другого, в мужчину, в ребенка, «в любовь», у нее имеется какой‑то центр тяжести, но он лежит вне ее. Еврей же ни во что не верит: ни в себя, ни в других. Он также не находит отклика в душе другого, не в состоянии пустить в нее глубокие корни, как и женщина. Отсутствие всякой почвы под его ногами получает как бы символическое выражение в его абсолютном непонимании землевладения и в том предпочтении, которое он отдает движимой собственности.
Женщина верит в мужчину, в мужчину вне себя, в мужчину в себе самой, в мужчину, которым она насквозь проникается в духовном отношении. Благодаря этому она приобретает способность серьезно относиться к себе самой. Еврей никогда серьезно не считает что‑либо истинным и нерушимым, священным и неприкосновенным. Поэтому у него всегда фривольный тон, поэтому он всегда надо всем острит. Христианство какого‑либо христианина для него очень сомнительная вещь, и он уж, конечно, не поверит в искренность крещения еврея. Но он даже не вполне реалистичен и уж ни в коем случае не настоящий эмпирик. Здесь следует свести одно очень важное ограничение в прежние положения выставленные нами в известном соответствии со взглядами Г.С.Чемберлена. Еврею чужда та настоящая имманентность, которая свойственна английскому философу опытного мира. Дело в том, что позитивизм истинного эмпириста верит в возможность для человека приобрести вполне законченное познание внутри чувственного мира, он надеется на завершение системы точной науки. Еврей же не верит в свое значение. Тем не менее он далеко не скептик, так как он не убежден в своем скептицизме. Между тем, даже над абсолютно аметафизической системой, как философия Авенариуса, реет дух какой‑то благоговейной озабоченности. Мало того, релятивистические воззрения Эрнста Маха, и те даже проникнуты благочестием, исполненным радостного упования. Эмпиризм, пожалуй, и не глубок, но его поэтому еще нельзя назвать еврейским.
Еврей – неблагочестивый человек в самом широком смысле. Благочестие есть качество, которое не может существовать наряду с другими вещами, или вне их. Благочестие есть основа всего, базис, на котором возвышается все остальное. Еврея считают прозаичным уже потому, что он лишен широты размаха, что он не стремится к первоисточнику бытия. Но это несправедливо. Всякая настоящая внутренняа культура, все то, что человек считает истиной, содержит в основе своей веру, нуждается в благочестии. На той же основе покоится и тот факт, что для человека существует культура, что для него существует истина, что существуют ценности. Но благочестие далеко еще не то, что обнаруживается в одной только мистике или религии, оно таится в глубоких основах всякой науки, всякого скептицизма, всего того, к чему человек относится с искренней серьезностью. Не подлежит никакому сомнению, что благочестие может проявляться в самых разнообразных формах: вдохновение и объективность, высокий энтузиазм и глубокая серьезность – вот две выдающиеся формы, в которых оно выражается. Еврей – не мечтатель, но и не трезвенник, не эксстатичен, но и не сух. Он, правда, не поддается ни низшему, ни духовному опьянению, он не подвержен страсти алкоголика, как и неспособен к высшим проявлениям восторженности. Но из этого еще нельзя заключить, что он холоден или, по крайней мере, спокоен, как человек, находящийся под влиянием убедительной аргументации. От его теплоты отдает потом, от его холода стелется туман. Его самоограничение превращается в худосочие, его полнота представляет собою своего рода опухоль. Когда он в дерзком порыве совершает полет в безграничное воодушевление своего чувства, он и тогда не подымается выше пафоса. Вращаясь в теснейших основах своей мысли, он не может не греметь своими цепями. У него, правда, не появляется желания поцеловать весь мир, тем не менее он остается к нему столь же навязчивым.
И одиночество, и общение с миром, и строгость, и любовь, и объективность, и мышление, похожее на шум, всякое истинное, нелживое движение человеческого сердца, серьезное или радостное, все это в конечном счете покоится на благочестии. Вера совсем не должна, как в гении, т. е. в самом благочестивом человеке, относиться к метафизическому бытию: религия есть утверждение самого себя и, вместе с собою, всего мира. Она может также относиться к эмпирическому бытию и, таким образом, одновременно как бы совершенно исчезнуть в нем. Ведь это одна и та же вера в бытие, в ценность, в истину, в абсолютное, в Бога.
Понятие религии и благочестия, которое я исчерпывающе развил в моем изложении, может легко повести к различным недоразумениям. Поэтому я позволю себе для большей ясности сделать еще несколько замечаний. Благочестие заключается не в одном только обладании. Оно лежит и в борьбе за достижение этого обладания. Благочестив не только человек, возвещающий нового Бога (как Гендель или Фехнер), благочестив также и колеблющийся, полный сомнений, богоискатель (как Ленау или Дюрер). Благочестие не должно стоять в одном только вечном созерцании перед мировым целым (как стоит перед ним Бах). Оно может проявляться в виде религиозности, сопровождающей все единичные вещи (как у Моцарта). Оно, наконец, не связано с появлением основателя религии. Самым благочестивым народом были греки, и потому их культура превосходит все другие, существовавшие до сих пор, однако среди них, без сомнения, не было ни одного выдающегося творца религиозной догмы (в котором они совершенно и не нуждались).
Религия есть творчество всебытия. Все, что существует в человеке, существует только благодаря религии. Еврей, таким образом, меньше всего отличается религиозностью, как до сих пор привыкли думать о нем. Он иррелигиозный человек.
Нуждается ли это еще в обосновании? Должен ли я вести пространные доказательства того, что еврей лишен настойчивости в своей вере, что иудейская религия – единственная, не вербующая прозелитов. Почему человек, принявший иудейство, является для самих евреев величайшей загадкой и предметом недоумевающего смеха? Должен ли я распространяться о сущности еврейской