Я знаю: мой долг перед вами, неведомые друзья, рассказать подробнее об этом странном и неожиданном мире, открывшемся мне вчера. Но пока я не в состоянии вернуться к этому. Все новое и новое, какой-то ливень событий, и меня не хватает, чтобы собрать все: я подставляю полы, пригоршни – и все-таки целые ведра проливаются мимо, а на эти страницы попадают только капли…
Сперва я услышал у себя за дверью громкие голоса – и узнал ее голос, I, упругий, металлический – и другой, почти негнувшийся – как деревянная линейка – голос Ю. Затем дверь разверзлась с треском и выстрелила их обеих ко мне в комнату. Именно так: выстрелила. I положила руку на спинку моего кресла и через плечо, вправо – одними зубами улыбалась той. Я не хотел бы стоять под этой улыбкой.
– Послушайте, – сказала мне I, – эта женщина, кажется, поставила себе целью охранять вас от меня как малого ребенка. Это – с вашего разрешения?
И тогда – другая, вздрагивая жабрами:
– Да он и есть ребенок. Да! Только потому он и не видит, что вы с ним все это – только затем, чтобы… что все это комедия. Да! И мой долг…
На миг в зеркале – сломанная, прыгающая прямая моих бровей. Я вскочил и, с трудом удерживая в себе того – с трясущимися волосатыми кулаками, с трудом протискивая сквозь зубы каждое слово, крикнул ей в упор – в самые жабры:
– С-сию же с-секунду – вон! Сию же секунду!
Жабры вздулись кирпично-красно, потом опали, посерели. Она раскрыла рот что-то сказать и, ничего не сказав, захлопнулась, вышла.
Я бросился к I:
– Я не прощу – я никогда себе этого не прощу! Она смела – тебя? Но ты же не можешь думать, что я думаю, что… что она… Это все потому, что она хочет записаться на меня, а я…
– Записаться она, к счастью, не успеет. И хоть тысячу таких, как она: мне все равно. Я знаю – ты поверишь не тысяче, но одной мне. Потому что ведь после вчерашнего – я перед тобой вся, до конца, как ты хотел. Я – в твоих руках, ты можешь – в любой момент…
– Что – в любой момент, – и тотчас же понял – [что], кровь брызнула в уши, в щеки, я крикнул: – Не надо об этом, никогда не говори мне об этом! Ведь ты же понимаешь, что это тот я, прежний, а теперь…
– Кто тебя знает… Человек – как роман: до самой последней страницы не знаешь, чем кончится. Иначе не стоило бы и читать…
I гладит меня по голове. Лица ее мне не видно, но по голосу слышу: смотрит сейчас куда-то очень далеко, зацепилась глазами за облако, плывущее неслышно, медленно, неизвестно куда…
Вдруг отстранила меня рукой – твердо и нежно:
– Слушай: я пришла сказать тебе, что, может быть, мы уже последние дни… Ты знаешь: с сегодняшнего вечера отменены все аудиториумы.
– Отменены?
– Да. И я шла мимо – видела: в зданиях аудиториумов что-то готовят, какие-то столы, медики в белом.
– Но что же это значит?
– Я не знаю. Пока еще никто не знает. И это хуже всего. Я только чувствую: включили ток, искра бежит – и не нынче, так завтра… Но, может быть, они не успеют.
Я уж давно перестал понимать: кто – они и кто – мы. Я не понимаю, чего я хочу: чтобы успели – или не успели. Мне ясно только одно: I сейчас идет по самому краю – и вот-вот…
– Но это безумие, – говорю я. – Вы – и Единое Государство. Это все равно, как заткнуть рукою дуло – и думать, что можно удержать выстрел. Это – совершенное безумие!
Улыбка:
– «Надо всем сойти с ума – как можно скорее сойти с ума». Это говорил кто-то вчера. Ты помнишь? Там…
Да, это у меня записано. И следовательно, это было на самом деле. Я молча смотрю на ее лицо: на нем сейчас особенно явственно – темный крест.
– I, милая, – пока еще не поздно… Хочешь – я брошу все, забуду все – и уйдем с тобою туда, за Стену – к этим… я не знаю, кто они.
Она покачала головой. Сквозь темные окна глаз – там, внутри у ней, я видел, пылает печь, искры, языки огня вверх, навалены горы сухих, смоляных дров. И мне ясно: поздно уже, мои слова уже ничего не могут…
Встала – сейчас уйдет. Может быть, уже последние дни, может быть, минуты… Я схватил ее за руку.
– Нет! Еще хоть немного – ну, ради… ради…
Она медленно поднимала вверх, к свету, мою руку – мою волосатую руку, которую я так ненавидел. Я хотел выдернуть, но она держала крепко.
– Твоя рука… Ведь ты не знаешь – и немногие это знают, что женщинам отсюда, из города, случалось любить тех. И в тебе, наверное, есть несколько капель солнечной, лесной крови. Может быть, потому я тебя и – –
Пауза – и как странно: от паузы, от пустоты, от ничего – так несется сердце. И я кричу:
– Ага! Ты еще не уйдешь! Ты не уйдешь – пока мне не расскажешь о них – потому что ты любишь… их, а я даже не знаю, кто они, откуда они. Кто они? Половина, какую мы потеряли. H2 и O – а чтобы получилось H2O – ручьи, моря, водопады, волны, бури – нужно, чтобы половины соединились…
Я отчетливо помню каждое ее движение. Я помню, как она взяла со стола мой стеклянный треугольник и все время, пока я говорил, прижимала его острым ребром к щеке – на щеке выступал белый рубец, потом наливался розовым, исчезал. И удивительно: я не могу вспомнить ее слов – особенно вначале, – и только какие-то отдельные образы, цвета.
Знаю: сперва это было о Двухсотлетней Войне. И вот – красное на зелени трав, на темных глинах, на синеве снегов – красные, непросыхающие лужи. Потом желтые, сожженные солнцем травы, голые, желтые, всклокоченные люди – и всклокоченные собаки – рядом, возле распухшей падали, собачьей, или, может быть, человечьей… Это, конечно – за стенами: потому что город – уже победил, в городе уже наша теперешняя – нефтяная пища.
И почти с неба донизу – черные, тяжелые складки, и складки колышутся: над лесами, над деревнями медленные столбы, дым. Глухой вой: гонят в город черные бесконечные вереницы, чтобы силою спасти их и научить счастью.
– Ты все это почти знал?
– Да, почти.
– Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась жить там, за Стенами. Голые – они ушли в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают, как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся огню. И мы, Мефи, – мы хотим…
– Нет, подожди – а «Мефи»? Что такое «Мефи»?
– Мефи? Это – древнее имя, это – тот, который… Ты помнишь: там, на камне – изображен юноша… Или нет: я лучше на твоем языке, так ты скорее поймешь. Вот: две силы в мире – энтропия и энергия. Одна – к блаженному покою, к счастливому равновесию; другая – к разрушению равновесия, к мучительно-бесконечному движению. Энтропии – наши или, вернее, – ваши предки, христиане, поклонялись как Богу. А мы, антихристиане, мы…
И вот момент – чуть слышный, шепотом, стук в дверь – и в комнату вскочил тот самый сплюснутый, с нахлобученным на глаза лбом, какой не раз приносил мне записки от I.
Он подбежал к нам, остановился, сопел – как воздушный насос – и не мог сказать ни слова: должно быть, бежал во всю мочь.
– Да ну же! Что случилось? – схватила его за руку I.
– Идут – сюда… – пропыхтел, наконец, насос. – Стража… и с ними этот – ну, как это… вроде горбатенького…
– S?
– Ну да! Рядом – в доме. Сейчас будут здесь. Скорее, скорее!
– Пустое! Успеется… – смеялась, в глазах – искры, веселые языки.
Это – или нелепое, безрассудное мужество – или тут было что-то еще непонятное мне.
– I, ради Благодетеля! Пойми же – ведь это…
– Ради Благодетеля, – острый треугольник – улыбка.
– Ну… ну, ради меня… Прошу тебя.
– Ах, а мне еще надо было с тобой об одном деле… Ну, все равно: завтра…
Она весело (да: весело) кивнула мне; кивнул и тот – высунувшись на секунду из-под своего лбяного навеса. И я – один.
Скорее – за стол. Развернул свои записи, взял перо – чтобы [они] нашли меня за этой работой на пользу Единого Государства. И вдруг – каждый волос на голове живой, отдельный и шевелится: «А что, если возьмут и прочтут хотя бы одну страницу – из этих, из последних?»
Я сидел за столом, не двигаясь, – и я видел, как дрожали стены, дрожало перо у меня в руке, колыхались, сливаясь, буквы…
Спрятать? Но куда: все – стекло. Сжечь? Но из коридора и из соседних комнат – увидят. И потом я уже не могу, не в силах истребить этот мучитель ный – и может быть самый дорогой мне – кусок самого себя.
Издали – в коридоре – уже голоса, шаги. Я успел только схватить пачку листов, сунуть их под себя – и вот теперь прикованный к колеблющемуся каждым атомом креслу, и пол под ногами – палуба, вверх и вниз…
Сжавшись в комочек, забившись под навес лба – я как-то исподлобья, крадучись, видел: они шли из комнаты в комнату, начиная с правого конца коридора, и все ближе. Одни сидели застывшие, как я; другие – вскакивали им навстречу и широко распахивали дверь – счастливцы! Если бы я тоже…
– «Благодетель – есть необходимая для человечества усовершенствованнейшая дезинфекция, и вследствие этого в организме Единого Государства никакая перистальтика…» – я прыгающим пером выдавливал эту совершенную бессмыслицу