– О, и они были правы – тысячу раз правы. У них только одна ошибка: позже они уверовали, что они есть последнее число – какого нет в природе, нет. Их ошибка – ошибка Галилея: он был прав, что Земля движется вокруг Солнца, но он не знал, что вся солнечная система – движется еще вокруг какого-то центра, он не знал, что настоящая, не относительная, орбита Земли – вовсе не наивный круг…
– А вы?
– А мы – пока знаем, что нет последнего числа. Может быть, забудем. Нет: даже наверное – забудем, когда состаримся – как неминуемо старится все. И тогда мы – тоже неизбежно вниз – как осенью листья с дерева – как послезавтра вы… Нет, нет, милый, – не ты. Ты же – с нами, ты – с нами!
Разгоревшаяся, вихревая, сверкучая – я никогда еще не видел ее такой – она обняла меня собою, вся. Я исчез…
Последнее – глядя прочно, твердо в глаза мне:
– Так помни же: в двенадцать.
И я сказал:
– Да, я помню.
Ушла. Я один – среди буйного, разноголосого гама – синих, красных, зеленых, бронзово-желтых, оранжевых…
Да, в 12… – и вдруг нелепое ощущение чего-то постороннего, осевшего на лицо – чего никак не смахнуть. Вдруг – вчерашнее утро, Ю – и то, что она кричала тогда в лицо I… Почему? Что за абсурд.
Я поторопился выйти наружу – и скорее домой, домой…
Где-то сзади я слышал пронзительный писк птиц над Стеной. А впереди, в закатном солнце – из малинового кристаллизованного огня – шары куполов, огромные пылающие кубы-дома, застывшей молнией в небе – шпиц аккумуляторной башни. И все это – всю эту безукоризненную, геометрическую красоту – я должен буду сам, своими руками… Неужели – никакого выхода, никакого пути?
Мимо какого-то аудиториума (нумер его не помню). Внутри – грудой сложены скамьи; посредине – столы, покрытые простынями из белоснежного стекла; на белом – пятно розовой солнечной крови. И во всем этом скрыто какое-то неведомое – потому жуткое – завтра. Это противоестественно: мыслящему – зрячему существу жить среди незакономерностей, неизвестных, иксов. Вот если бы вам завязали глаза и заставили так ходить, ощупывать, спотыкаться, и вы знаете, что где-то тут вот совсем близко – край, один только шаг – и от вас останется только сплющенный, исковерканный кусок мяса. Разве это не то же самое?
…А что если не дожидаясь – самому вниз головой? Не будет ли это единственным и правильным, сразу распутывающим все?
Запись 31-я.
Конспект: ВЕЛИКАЯ ОПЕРАЦИЯ. Я ПРОСТИЛ ВСЕ. СТОЛКНОВЕНИЕ ПОЕЗДОВ.
Спасены! В самый последний момент, когда уже казалось – не за что ухватиться, казалось – уже все кончено…
Так: будто вы по ступеням уже поднялись к грозной Машине Благодетеля, и с тяжким лязгом уже накрыл вас стеклянный колпак, и вы в последний раз в жизни, – скорее – глотаете глазами синее небо…
И вдруг: все это – только «сон». Солнце – розовое и веселое, и стена – такая радость погладить рукой холодную стену – и подушка – без конца упиваться ямкой от вашей головы на белой подушке…
Вот приблизительно то, что пережил я, когда сегодня утром прочитал Государственную Газету. Был страшный сон, и он кончился. А я, малодушный, я, неверующий, – я думал уже о своевольной смерти. Мне стыдно сейчас читать последние, написанные вчера, строки. Но все равно: пусть, пусть они останутся, как память о том невероятном, что могло быть – и чего уже не будет… да, не будет!..
На первой странице Государственной Газеты сияло:
«Радуйтесь,
Ибо отныне вы – совершенны! До сего дня ваши же детища, механизмы – были совершеннее вас.
Чем?
Каждая искра динамо – искра чистейшего разума; каждый ход поршня – непорочный силлогизм. Но разве не тот же безошибочный разум и в вас? Философия у кранов, прессов и насосов – законченна и ясна, как циркульный круг. Но разве ваша философия менее циркульна?
Красота механизма – в неуклонном и точном, как маятник, ритме. Но разве вы, с детства вскормленные системой Тэйлора, – не стали маятниково-точны?
И только одно:
У механизмов нет фантазии.
Вы видели когда-нибудь, чтобы во время работы на физиономии у насосного цилиндра – расплывалась далекая, бессмысленно-мечтательная улыбка? Вы слышали когда-нибудь, чтобы краны по ночам, в часы, назначенные для отдыха, беспокойно ворочались и вздыхали?
Нет!
А у вас – краснейте! – Хранители все чаще видят эти улыбки и вздохи. И – прячьте глаза – историки Единого Государства просят отставки, чтобы не записывать постыдных событий.
Но это не ваша вина – вы больны. Имя этой болезни:
фантазия.
Это – червь, который выгрызает черные морщины на лбу. Это – лихорадка, которая гонит вас бежать все дальше – хотя бы это «дальше» начиналось там, где кончается счастье. Это – последняя баррикада на пути к счастью.
И радуйтесь: она уже взорвана.
Путь свободен.
Последнее открытие Государственной Науки: центр фантазии – жалкий мозговой узелок в области Варолиева моста. Трехкратное прижигание этого узелка Х-лучами – и вы излечены от фантазии – навсегда.
Вы – совершенны, вы – машиноравны, путь к стопроцентному счастью – свободен. Спешите же все – стар и млад – спешите подвергнуться Великой Операции. Спешите в аудиториумы, где производится Великая Операция. Да здравствует Великая Операция. Да здравствует Единое Государство, да здравствует Благодетель!»
…Вы – если бы вы читали все это не в моих записях, похожих на какой-то древний, причудливый роман, – если бы у вас в руках, как у меня, дрожал вот этот еще пахнущий краской газетный лист – если бы вы знали, как я, что все это самая настоящая реальность, не сегодняшняя, так завтрашняя, – разве не чувствовали бы вы то же самое, что я? Разве – как у меня сейчас – не кружилась бы у вас голова? Разве – по спине и рукам – не бежали бы у вас эти жуткие, сладкие ледяные иголочки? Разве не казалось бы вам, что вы – гигант, Атлас – и если распрямиться, то непременно стукнетесь головой о стеклянный потолок?
Я схватил телефонную трубку:
– I-330… Да, да: 330, – и потом, захлебываясь, крикнул: – Вы дома, да? Вы читали – вы читаете? Ведь это же, это же… Это изумительно!
– Да… – долгое, темное молчание. Трубка чуть слышно жужжала, думала что-то… – Мне непременно надо вас увидеть сегодня. Да, у меня после шестнадцати. Непременно.
Милая! Какая-какая милая! «Непременно»… Я чувствовал: улыбаюсь – и никак не могу остановиться, и так вот понесу по улице эту улыбку – как фонарь, высоко над головой…
Там, снаружи, на меня налетел ветер. Крутил, свистел, сек. Но мне только еще веселее. Вопи, вой – все равно: теперь тебе уже не свалить стен. И над головой рушатся чугунно-летучие тучи – пусть: вам не затемнить солнца – мы навеки приковали его цепью к зениту – мы, Иисусы Навины.
На углу – плотная кучка Иисус-Навинов стояла, влипши лбами в стекло стены. Внутри на ослепительно белом столе уже лежал один. Виднелись из-под белого развернутые желтым углом босые подошвы, белые медики – нагнулись к изголовью, белая рука – протянула руке наполненный чем-то шприц.
– А вы – что ж не идете, – спросил я – никого, или, вернее, всех.
– А вы, – обернулся ко мне чей-то шар.
– Я – потом. Мне надо еще сначала…
Я, несколько смущенный, отошел. Мне действительно сначала надо было увидеть ее, I. Но почему «сначала» – я не мог ответить себе…
Эллинг. Голубовато-ледяной, посверкивал, искрился «[Интеграл]». В машинном гудела динамо – ласково, одно и то же какое-то слово повторяя без конца – как будто мое знакомое слово. Я нагнулся, погладил длинную холодную трубу двигателя. Милая… какая – какая милая. Завтра ты – оживешь, завтра – первый раз в жизни содрогнешься от огненных жгучих брызг в твоем чреве…
Какими глазами я смотрел бы на это могучее стеклянное чудовище, если бы все оставалось как вчера? Если бы я знал, что завтра в 12 – я предам его… да, предам…
Осторожно – за локоть сзади. Обернулся; тарелочное, плоское лицо Второго Строителя.
– Вы уже знаете, – сказал он.
– Что? Операция? Да, не правда ли? Как – все, все – сразу…
– Да нет, не то: пробный полет отменили, до послезавтра. Все из-за Операции этой… Зря гнали, старались…
«Все из-за Операции»… Смешной, ограниченный человек. Ничего не видит дальше своей тарелки. Если бы он знал, что не будь Операции – завтра в 12 он сидел бы под замком в стеклянной клетке, метался бы там и лез на стену…
У меня в комнате, в 15.30. Я вошел – и увидел Ю. Она сидела за моим столом – костяная, прямая, твердая, – утвердив на руке правую щеку. Должно быть, ждала уже давно: потому что когда вскочила навстречу мне – на щеке у ней так и остались пять ямок от пальцев.
Одну секунду во мне – то самое несчастное утро, и вот здесь же, возле стола – она рядом с I, разъяренная… Но только секунду – и сейчас же смыто сегодняшним солнцем. Так бывает, если в яркий день вы, входя в комнату, по рассеянности повернули выключатель – лампочка загорелась, но как будто ее и нет – такая смешная, бедная, ненужная…
Я, не задумываясь, протянул ей руку, я простил все – она схватила мои обе, крепко, колюче стиснула их и, взволнованно вздрагивая свисающими, как древние украшения, щеками, – сказала:
– Я ждала… я только на минуту… я только хотела сказать: как я счастлива, как я рада за вас! Вы понимаете: завтра-послезавтра – вы совершенно здоровы, вы заново – родились…
Я увидел на столе листок – последние две страницы вчерашней моей записи: как оставил их там с вечера – так и лежали. Если бы она видела, что я писал там… Впрочем, все равно: теперь это – только история, теперь это – до смешного далекое, как сквозь перевернутый бинокль…
– Да, – сказал я, – и знаете: вот я сейчас шел по проспекту, и впереди меня человек, и от него – тень на мостовой. И понимаете: тень – светится. И мне кажется – ну вот я уверен – завтра совсем не будет теней, ни от одного человека, ни от одной вещи, солнце – сквозь все…
Она – нежно и строго:
– Вы – фантазер! Детям у меня в школе – я бы не позволила говорить так…
И что-то о детях, и как она их всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и как их там пришлось связать,