Скачать:TXTPDF
Мы
застывший поезд.

И в тишине – голос. Ее – не видно, но я знаю, я знаю этот упругий, гибкий, как хлыст, хлещущий голос – и где-нибудь там вздернутый к вискам острый треугольник бровей… Я закричал:

– Пустите же! Пустите меня туда! Я должен –

Но чьи-то клещи меня – за руки, за плечи, гвоздями. И в тишине – голос:

– …Нет: бегите наверх! Там вас – вылечат, там вас до отвала накормят сдобным счастьем, и вы, сытые, будете мирно дремать, организованно, в такт, похрапывая, – разве вы не слышите этой великой симфонии храпа? Смешные: вас хотят освободить от извивающихся, как черви, мучительно грызущих, как черви, вопросительных знаков. А вы здесь стоите и слушаете меня. Скорее – наверх – к Великой Операции! Что вам за дело, что я останусь здесь одна? Что вам за дело – если я не хочу, чтобы за меня хотели другие, а хочу хотеть сама, – если я хочу невозможного…

Другой голос – медленный, тяжелый:

– Ага! Невозможного? Это значит – гонись за твоими дурацкими фантазиями, а они чтоб перед носом у тебя вертели хвостом? Нет: мы – за хвост, да под себя, а потом…

– А потом – слопаете, захрапите – и нужен перед носом новый хвост. Говорят, у древних было такое животное: осел. Чтобы заставить его идти все вперед, все вперед – перед мордой к оглобле привязывали морковь так, чтоб он не мог ухватить. И если ухватил, слопал…

Вдруг клещи меня отпустили, я кинулся в середину, где говорила она – и в тот же момент все посыпалось, стиснулось – сзади крик: «Сюда, сюда идут!»

Свет подпрыгнул, погас – кто-то перерезал провод – и лавина, крики, хрип, головы, пальцы…

Я не знаю, сколько времени мы катились так в подземной трубе. Наконец: ступеньки – сумерки – все светлее – и мы снова на улице – веером, в разные стороны…

И вот – один. Ветер, серые, низкие – совсем над головой – сумерки. На мокром стекле тротуара – очень глубоко – опрокинуты огни, стены, движущиеся вверх ногами фигуры. И невероятно тяжелый сверток в руке – тянет меня вглубь, ко дну.

Внизу, за столиком, Ю опять не было, и пустая, темная – ее комната.

Я поднялся к себе, открыл свет. Туго стянутые обручем виски стучали, я ходил – закованный все в одном я том же кругу: стол, на столе белый сверток, кровать, дверь, стол, белый сверток… В комнате слева опущены шторы. Справа: над книгой – шишковатая лысина, и лоб – огромная желтая парабола. Морщины на лбу – ряд желтых неразборчивых строк. Иногда мы встречаемся глазами – и тогда я чувствую: эти желтые строки – обо мне.

…Произошло ровно в 21. Пришла Ю – сама. Отчетливо осталось в памяти только одно: я дышал так громко, что слышал, как дышу, и все хотел как-нибудь потише – и не мог.

Она села, расправила на коленях юнифу. Розово-коричневые жабры трепыхались.

– Ах, дорогой, – так это правда, вы ранены? Я как только узнала – сейчас же…

Шток передо мною на столе. Я вскочил, дыша еще громче. Она услышала, остановилась на полслове, тоже почему-то встала. Я видел уже это место на голове, во рту отвратительно-сладко… платок, но платка нет – сплюнул на пол.

Тот, за стеной справа, – желтые, пристальные морщины – обо мне. Нужно, чтобы он не видел, еще противней – если он будет смотреть… Я нажал кнопку – пусть никакого права, разве это теперь не все равно, – шторы упали.

Она, очевидно, почувствовала, поняла, метнулась к двери. Но я опередил ее – и громко дыша, ни на секунду не спуская глаз с этого места на голове…

– Вы… вы с ума сошли! Вы не смеете… – Она пятилась задом – села, вернее, упала на кровать – засунула, дрожа, сложенные ладонями руки между колен. Весь пружинный, все так же крепко держа ее глазами на привязи, я медленно протянул руку к столу – двигалась только одна рука – схватил шток.

– Умоляю вас! День – только один день! Я завтра – завтра же – пойду и все сделаю…

О чем она? Я замахнулся – –

И я считаю: я убил ее. Да, вы, неведомые мои читатели, вы имеете право назвать меня убийцей. Я знаю, что спустил бы шток на ее голову, если бы она не крикнула:

– Ради… ради… Я согласна – я… сейчас.

Трясущимися руками ока сорвала с себя юнифу – просторное, желтое, висячее тело опрокинулось на кровать… И только тут я понял: она думала, что я шторы – это для того, чтобы – что я хочу…

Это было так неожиданно, так глупо, что я расхохотался. И тотчас же туго закрученная пружина во мне – лопнула, рука ослабела, шток громыхнул на пол. Тут я на собственном опыте увидел, что смех – самое страшное оружие: смехом можно убить все – даже убийство.

Я сидел за столом и смеялся – отчаянным, последним смехом – и не видел никакого выхода из всего этого нелепого положения. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы развивалось естественным путем – но тут вдруг новая внешняя слагающая: зазвонил телефон.

Я кинулся, стиснул трубку: может быть, она? – И в трубке чей-то незнакомый голос:

– Сейчас.

Томительное, бесконечное жужжание. Издали – тяжелые шаги, все ближе, все гулче, все чугунней – и вот…

– Д-503? Угу… С вами говорит Благодетель. Немедленно ко мне!

Динь, – трубка повешена, – динь.

Ю все еще лежала в кровати, глаза закрыты, жабры широко раздвинуты улыбкой. Я сгреб с полу ее платье, кинул на нее – сквозь зубы:

– Ну! Скорее – скорее!

Она приподнялась на локте, груди сплеснулись набок, глаза круглые, вся повосковела.

– Как?

– Так. Ну – одевайтесь же!

Она – вся узлом, крепко вцепившись в платье, голос вплющенный.

– Отвернитесь…

Я отвернулся, прислонился лбом к стеклу. На черном, мокром зеркале дрожали огни, фигуры, искры. Нет: это – я, это – во мне… Зачем Он меня? Неужели Ему уже известно о ней, обо мне, обо всем?

Ю, уже одетая, у двери. Два шага к ней – стиснул ей руки так, будто именно из ее рук сейчас по каплям выжму то, что мне нужно:

– Слушайте… Ее имя – вы знаете, о ком, – вы ее называли? Нет? Только правду – мне это нужно… мне все равно – только правду…

– Нет.

– Нет? Но почему же – раз уж вы пошли туда и сообщили…

Нижняя губа у ней – вдруг наизнанку, как у того мальчишки – и из щек, по щекам капли…

– Потому что я… я боялась, что если ее… что за это вы можете… вы перестанете лю… О, я не могу – я не могла бы!

Я понял: это – правда. Нелепая, смешная, человеческая правда! – Я открыл дверь.

Запись 36-я.

Конспект: ПУСТЫЕ СТРАНИЦЫ. ХРИСТИАНСКИЙ БОГ. О МОЕЙ МАТЕРИ.

Тут странно – в голове у меня как пустая, белая страница: как я туда шел, как ждал (знаю, что ждал) – ничего не помню, ни одного звука, ни одного лица, ни одного жеста. Как будто были перерезаны все провода между мною и миром.

Очнулся – уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки – на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо – где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такой высоты – он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный человеческий голос.

– Итак – вы тоже? Вы – Строитель «[Интеграла]»? Вы – кому дано было стать величайшим конквистадором. Вы – чье имя должно было начать новую, блистательную главу истории Единого Государства… Вы?

Кровь плеснула мне в голову, в щеки – опять белая страница: только в висках – пульс, и вверху гулкий голос, но ни одного слова. Лишь когда он замолк, я очнулся, я увидел: рука двинулась стопудово – медленно поползла – на меня уставился палец.

– Ну? Что же вы молчите? Так или нет? Палач?

– Так, – покорно ответил я. И дальше ясно слышал каждое Его слово.

– Что же? Вы думаете – я боюсь этого слова? А вы пробовали когда-нибудь содрать с него скорлупу и посмотреть, что там внутри? Я вам сейчас покажу. Вспомните: синий холм, крест, толпа. Одни – вверху, обрызганные кровью, прибивают тело к кресту; другие – внизу, обрызганные слезами, смотрят. Не кажется ли вам, что роль тех, верхних, – самая трудная, самая важная. Да не будь их, разве была бы поставлена вся эта величественная трагедия? Они были освистаны темной толпой: но ведь за это автор трагедии – Бог – должен еще щедрее вознаградить их. А сам христианский, милосерднейший Бог, медленно сжигающий на адском огне всех непокорных – разве Он не палач? И разве сожженных христианами на кострах меньше, чем сожженных христиан? А все-таки – поймите это, все-таки этого Бога веками славили как Бога любви. Абсурд! Нет, наоборот: написанный кровью патент на неискоренимое благоразумие человека. Даже тогда – дикий, лохматый – он понимал: истинная, алгебраическая любовь к человечеству – непременный признак истины – ее жестокость. Как у огня – непременный признак тот, что он сжигает. Покажите мне не жгучий огонь? Ну, – доказывайте же, спорьте!

Как я мог спорить? Как я мог спорить, когда это были (прежде) мои же мысли – только я никогда не умел одеть их в такую кованую, блестящую броню. Я молчал…

– Если это значит, что вы со мной согласны, – так давайте говорить, как взрослые, когда дети ушли спать: все до конца. Я спрашиваю: о чем люди – с самых пеленок – молились, мечтали, мучились? О том, чтобы кто-нибудь раз навсегда сказал им, что такое счастье – и потом приковал их к этому счастью на цепь. Что же другое мы теперь делаем, как не это? Древняя мечта о рае… Вспомните: в раю уже не знают желаний, не знают жалости, не знают любви, там – блаженные с оперированной фантазией (только потому и блаженные) – ангелы, рабы Божьи… И вот, в тот момент, когда мы уже догнали эту мечту, когда мы схватили ее вот так (– Его рука сжалась: если бы в ней был камень – из камня брызнул бы сок), когда уже осталось только освежевать добычу и разделить ее на куски,

Скачать:TXTPDF

застывший поезд. И в тишине – голос. Ее – не видно, но я знаю, я знаю этот упругий, гибкий, как хлыст, хлещущий голос – и где-нибудь там вздернутый к вискам