Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений и писем в 20 томах. Том 3. Баллады

в добро и красоту. Роман Шписа привлек Жуковского эпической сюжетной основой и возможностью симво-лизации мотива пути, стремления к идеалу.

Белинский, не пытаясь рассмотреть генетические и эстетические основания «старинной повести», делает негативный акцент на ультраромантической идеали-зации и отсутствии подлинного национального колорита: «В «Громобое» Жуков¬ский тоже хотел быть народным, но, наперекор его воле, эта русская сказка у него обратилась как-то в немецкую — что-то вроде католической легенды средних веков (…) «Вадим» весь преисполнен самым неопределенным романтизмом» (Белинский. Т. 7. С. 197—198).

В большей степени на образный мир «Двенадцати спящих дев» повлиял не-осуществленный замысел и планы поэмы «Владимцр» (1805—1819), причем «ста-ринная повесть» расценивается как частичная реализация замысла. В послании «К Воейкову» (1814) фрагмент поэтического пересказа «Владимира» включает в каче¬стве героинь «двенадцать дев» (см. комментарий к посланию «К Воейкову» в т. 1 наст. изд. С. 654—661). В 1817 г. в газете «Le Conservateur impartial» (1817. № 63. Р. 325—326) появилась статья Д. Н. Блудова, в которой «Двенадцать спящих дев» связываются с мечтой арзамасцев о «народной эпопее» (национально-историчес¬кой поэме, адекватно отражающей подъем национального сознания). С этим сосед¬ствовало осознание поэмной природы «Двенадцати спящих дев», поэтому создание национальной эпопеи не утрачивало своего значения. «И если когда-нибудь в Рос¬сии появится новый Ариост, он сможет использовать и слишком короткий рассказ Нестора, и все народные легенды, которые связаны с именем Владимира (Там же; в газете по-французски).

Своеобразным осуществлением арзамасских дискуссий о «русской поэме» стала поэма «Руслан и Людмила» А. С. Пушкина и знаменитая надпись Жуковского: «По-бедителю ученику от побежденного учителя». Рецепция поэмы-баллады Жуковско¬го формируется из двух начал: создание стилизованного апологетического образа поэмы и ее творца (вторая строфа четвертой песни), сложившаяся в коллективном восприятии арзамасцев, в недрах шутливого дружеского послания. Пародия, сле-дующая за этим, восходит к приемам арзамасского травестирования, причем «гра-вестированные персонажи Жуковского оказываются действующими лицами самой эротической сцены пушкинской поэмы». (О шутливых жанрах в творчестве Жуков-ского и Пушкина см.: Иезуитова. С. 207—238.)

В «Арзамасе» сюжетная основа прегрешения — искупления — преображе¬ния — спасения накладывалась на общую модель текста протоколов, что приво¬дило к частым пародийным цитатам. «Ей (Кассандре, т. е. Д. Н. Блудову) в мис¬тическом видении представился древний, неуклюжий замок Беседы; перед рвом сего замка стонет Громобой— Тредиаковский (…). В замке царство мрака и сна; там томятся и дремлют не двенадцать дочерей многогрешного, а четыре сына Раз¬ряда» и т. д. (Арзамас-1. С. 157; см. также: С. 179, 186). Позднее Пушкин подверг свою пародию критике: «За последнее можно было меня пожурить порядком, как

ПРИМЕЧАНИЯ

за недостаток эстетического чувства. Непростительно было (особенно в мои лета) пародировать в угождение черни девственное, поэтическое создание» (Пушкин. Т. 11. С. 144). Амбивалентность баллад Жуковского была воспринята Пушкиным в «Руслане и Людмиле» как способ обновления поэтики, овладение стилями (стили¬зация — пародиястиль). (См. об этом: Ветшева Н. Ж. К вопросу об арзамасской традиции в поэме А. С. Пушкина «Руслан и Людмила» // ПМиЖ. Вып. 11. Томск, 1985. С. 101—114.)

«Двенадцать спящих дев» были объектом и других пародий. «Двенадцать спя¬щих бутошников. Поучительная баллада, сочинение Елистрата Фитюлькина» (М., 1832) (ал: Языков Д. Историко-литературные разыскания. III. Двенадцать спящих бутошников// Исторический вестник. 1906. Кн. 12. С. 949—953), принадлежавшая перу В. А. Проташинского (побочного сына А. И. Протасова, мужа Е. А. Прота¬совой), переключала сюжет в социально-критическую плоскость. (См.: РА. 1891. Кн. 2. С. 461; ПЖТ. С. 35 и 114.) Цензор С. Т. Аксаков, пропустивший балладу, был уволен. Вполне возможно, что шутливое именование бытовало и раньше (ОА. Т. 1. С. 116). В письме А. И. Тургеневу от 24 июля 1819 г. Вяземский называет «бутош-никами» «Двенадцать спящих дев».

М. А. Дмитриев написал стихотворный фельетон «Двенадцать сонных статей», направленный против М. Т. Каченовского (Эпиграмма и сатира: Из истории литера-турной борьбы XIX века / Сост. В. Орлов. М.; Л.: Academia, 1931. Т. 1. С. 293—308).

Иллюстрации к «Двенадцати спящим девам» принадлежат самому Жуковскому (фронтиспис С. 5. Т. 1) и Л. Майделю (иллюстратору еще одной «старинной повес¬ти» Жуковского — «Ундины» и «индейской повести» «Наль и Дамаянти»).

«Двенадцать спящих дев» выходят отдельным изданием в 1817 г. (Двенадцать спящих дев, старинная повесть, сочинение Василия Жуковского. СПб., 1817). Из-данию предпослан эпиграф из первой части «Фауста» («Das Wunder ist des Glaubes liebstes Kind» — Goethe), без авторского перевода («Чудо — любимое дитя веры»). Вместо обозначения: «Баллада первая. Баллада вторая» дано: «Часть первая. Часть вторая». Эпиграфы на немецком языке: «Schiller». Титульный лист («Рис. и грав. И. Ческий») изображает гору с могилой, обвитой плющом на фоне лесной чащи и лучи восходящего солнца. На фронтисписе еще одной гравюры («Рис. С. Бессонов. Грав. И. Ческий»): изображение Громобоя с Асмодеем на берегу Днепра на фоне «бурного» пейзажа — гнущиеся от ветра деревья, молния в грозовом небе, пенящи¬еся волны. Как сообщалось в рецензии-анонсе Д. Н. Блудова на выход отдельного издания: «две части этой поэмы изданы вместе и образовали маленький том в 12 долю листа, украшенный приличной гравюрой. Его можно найти в книжных лав¬ках Граффа и Оленина. Экземпляры, напечатанные на веленевой бумаге, стоят 6 руб., на простой 5 руб.». Но вся история прижизненных изданий фиксирует слож¬ный процесс становления особой, синтетической жанровой формы: появление, из¬менение, варьирование названий, адресатов, эпиграфов, посвящений в перспекти¬ве стремится к становлению лироэпической поэмы романтизма.

Опять ты здесь, мой благодатный Гений…»)

(С. 81)

Автографы:

1) ПД. № 2787. Л. 36 об.—37 — черновой.

33°

— ПРИМЕЧАНИЯ —

2) ПД. № 2787. Л. 37 — беловой, с незначительной правкой.

Впервые: Двенадцать спящих дев, старинная повесть, сочинение Василия Жуковского. СПб., 1817; СО. 1817. Ч. 29. № 32. С. 46—47 — отдельно под названи¬ем: «Мечта».

В прижизненных изданиях: С. 2—5.

Датируется: не ранее 29 июня 1817 года.

Общее посвящение является переложением посвящения Гёте (Zueignung) к первой части «Фауста», написанного 24 июня 1797 года, в начале третьего периода работы над трагедией; опубликовано в 1808 г.

Жуковский перевел Zueignung сразу после завершения работы над «Вадимом».

Заслуживает внимания тот факт, что стихотворение публикуется отдельно под названием «Мечта». Выбор для перевода обусловлен эстетическими и биографиче-скими моментами, связанными с поэтизацией воспоминания. В системе трех посвя-щений философско-медитативная элегия, переведенная октавами, играет особую роль, размыкая художественное пространство в большой контекст творчества Жу¬ковского. Если в посвящении А. А. Воейковой «Громобоя» более прослеживают¬ся любовно-родсгвенные чувства, а Д. Н. Блудов, адресат посвящения «Вадима», предстает в образе законодателя вкуса и друга, то общее посвящение выходит за грань дружески-бытовых и литературных ассоциаций и переключает стиль дру¬жеского послания в область высоких философских размышлений. Мечта, способ¬ная воссоединить связь времен, воскресить ушедшее, разрешает традиционное для романтизма противоречие между реальным и идеальным в творческом акте. По¬добно тому как в «Невыразимом» тезис о невозможности запечатлеть природу оп¬ровергнут мастерством художника, в общем Посвящении поэзия сильнее разлуки и смерти. Реальные ассоциации (смерть А. И. Тургенева, утрата Маши, распад «Ар¬замаса») даны на широком пространственно-временном фоне, что укрупняет об¬разы памяти, воспоминания, воображения, придавая им символическое значение. Стихотворение стало творческим импульсом к созданию эстетических манифестов («На кончину Ея Величества королевы Виртембергской», «Цвет завета», «Протокол 20-го арзамасского заседания», «Я музу юную, бывало…»).

Перевод Жуковского относится к числу наиболее свободных в ряду переводов из Гёте {Жирмунский В. М. Гёте в русской литературе. Л., 1982. С. 77—89), о чем свидетельствует целый ряд элегических формул и лейтмотивов, общих для эсте-тических манифестов: «Дай сладкого вкусить воспоминанья», «Не встретят их про-стертые к ним руки; // Прекрасный сон их жизни улетел», «И снова в томном сердце воскресает». Возможно, осознанием оригинальности Посвящения объясняется от-сутствие указания на источник в остальных, кроме журнального, изданиях.

Ст. 21. Других умчал могущий Дух разлуки… — В автографе № 2: «Живых же взял могущий дух разлуки».

Ст. 29. И душу хладную разогревает… — Там же: «И душу строгую разогревает».

Ст. 32. Отжившее, как прежде, олсивлепиым… — Там же: «Погибшее опять возоб-новленным». Вариант: «Погибшее опять одушевленным».

Три эпиграфа соотносят смысл частей и целого так же, как и посвящения, обогащая условный балладный сюжет. Общий эпиграфЧудо— любимое дитя веры»— И.-В. Гёте) вводит в нравственно-эстетическую проблематику «повести»,

331

ПРИМЕЧАНИЯ

что очень точно формулирует убеждение Жуковского во взаимосвязи судьбы (де-терминированности) и свободы выбора.

Два шиллеровских эпиграфа к первой и второй балладам восходят к програм¬мным переводам Жуковского: прологу «Орлеанской девы» (1818) и стихотворению «Желание» (1811). Они продолжают мысль о нравственных обязанностях человека, его предназначении совершить чудо. Духовное избранничество Иоанны и высокие порывы лирического героя «Желания» становятся своеобразным камертоном, на который настраиваются истории Громобоя и Вадима.

Сисгема посвящений, эпиграфов и названий созвучна содержанию баллад и шире его, что связано с усложнением образа автора, который предстает и как ре¬альное биографическое лицо, и как творческая личность, занятая решением глубо¬ких философско-эстетических проблем: свободы выбора, идеала. Автор углубляет творческий контекст: эпиграфы из самостоятельных произведений-переводов ста-новятся источниками диалога двух культур, поднимая беллетристическую основу Шписа на уровень классической литературы Гёте и Шиллера. Эпиграфы усложня¬ют и жанровую природу: «Громобой» воспринимается на фоне «Орлеанской девы» (драматической поэмы), а «Вадим» — в контексте лирики («Желание»).

Баллада первая Громобой

(«Над пенистым Днепром-рекой…») (С. 82)

Автограф (РНБ. Оп. 1. № 14. Л. 67 об.—75 об.) — беловой, с заглавием: «Две-надцать спящих дев», с подзаголовком: «Русская баллада», с посвящением: «Мило¬му другу Саше», до ст. 588: «Тебя уж в поднебесной».

Копия: (РНБ. Оп. 2. № 2. Л. 49 об.—61 об.) — рукою А. А. Воейковой, с загла¬вием: «Двенадцать спящих дев (старинная русская баллада)» и строфой 49 (ст. 577— 588) карандашом, вписанной рукою Жуковского («О дети, светлый день угас»).

Впервые: ВЕ. 1811. Ч. 55. № 4. Февраль. С. 254—283 — с заглавием, подзаго-ловком и посвящением: «Двенадцать спящих дев. Русская баллада. Ал. Ан. Прат… вой» и подписью: «В. Ж.».

В прижизненных изданиях: Двенадцать спящих дев, старинная по¬весть, сочинение Василия Жуковского. СПб., 1817 (ц. р. 4 июля 1817) — в составе двух баллад.

С 1—5. С 1 как самостоятельная баллада с первоначальным заглавием: «Две-надцать спящих дев», С 2—5 вместе с «Вадимом». С 1—4 в рубрике: «Баллады». С 1—2 отнесена к 1811 г. С 5 — 1810. В С 2 появляется подзаголовок: «Старинная повесть». С 2—3 вместо: «Баллада первая» подзаголовок: «Книга первая». После за¬мужества А. А. Протасовой в 1814 г. (начиная с С 2) адресат посвящения именуется А. А. Воейкова.

Датируется: ноябрь 1810 г.

Творческая история «Громобоя» связана с новым этапом в жизни Жуковского: он отходит от непосредственного редактирования ВЕ и в августе 1810 г. уезжает на родину в Мишенское, где много времени уделяет не столько литературному

332

ПРИМЕЧАНИЯ

труду, сколько реальной деятельности: строительство имения

Скачать:TXTPDF

в добро и красоту. Роман Шписа привлек Жуковского эпической сюжетной основой и возможностью симво-лизации мотива пути, стремления к идеалу. Белинский, не пытаясь рассмотреть генетические и эстетические основания «старинной повести», делает