он не написал и ничего собственного. Переводчик в прозе есть раб; переводчик в стихах — соперник. Вы видите двух актеров, которые занимают искусство декламации у третьего; один подражает с рабскою точностию и взорам и телодвижениям образца своего; другой, напротив, стараясь сравниться с ним в превосходстве представления одинакой роли, употребляет способы собственные, ему одному приличные. Поэт оригинальный воспламеняется идеалом, который находит у себя в воображении; поэт-подражатель в такой же степени воспламеняется образцом своим, который заступает для него тогда место идеала собственного: следственно, переводчик, уступая образцу своему пальму изобретательности, должен необходимо иметь почти одинакое с ним воображение, одинакое искусство слога, одинакую силу в уме и чувствах. Скажу более: подражатель, не будучи изобретателем в целом, должен им быть непременно по частям; прекрасное редко переходит из одного языка в другой, не утратив нисколько своего совершенства: что же обязан делать переводчик? Находить у себя в воображении такие красоты, которые бы могли служить заменою, следовательно производить собственное, равно и превосходное: не значит ли это быть творцом? И не потребно ли для того иметь дарование писателя оригинального? Заметим, что для переводчика басни оригинальность такого рода гораздо нужнее, нежели для переводчика оды, эпопеи и других возвышенных стихотворений. Все языки имеют между собою некоторое сходство в высоком и совершенно отличны один от другого в простом или, лучше сказать, в простонародном. Оды и прочие возвышенные стихотворения могут быть переведены довольно близко, не потеряв своей оригинальности; напротив, басня (в которую, надобно заметить, входят и красоты, принадлежащие всем другим родам стихотворства) будет совершенно испорчена переводом близким. Что ж должен делать баснописец-подражатель? Творить в подражании своем красоты, отвечающие тем, которые он находит в подлиннике. А если он не имеет ни чувства, ни воображения того стихотворца, которому подражает, что будет его перевод? Смешная карикатура прекрасного подлинника.
Мы позволяем себе утверждать, что Крылов может быть причислен к переводчикам искусным и потому точно заслуживает имя стихотворца оригинального. Слог басен его вообще легок, чист и всегда приятен. Он рассказывает свободно и нередко с тем милым простодушием, которое так пленительно в Лафонтене. Он имеет гибкий слог, который всегда применяет к своему предмету: то возвышается в описании величественном, то трогает вас простым изображением нежного чувства, то забавляет смешным выражением или оборотом. Он искусен в живописи — имея дар воображать весьма живо предметы свои, он умеет и переселять их в воображение читателя; каждое действующее в басне его лицо имеет характер и образ, ему одному приличные; читатель точно присутствует мысленно при том действии, которое описывает стихотворец.
Лучшими баснями из XXIII, имеющих каждая свое достоинство, почитаем следующие: «Два Голубя», «Невеста»*, «Стрекоза и Муравей», «Пустынник и Медведь», «Лягушки, просящие царя».
«Два Голубя», басня, переведенная из Лафонтена, кажется нам почти столько же совершенною, как и басня Дмитриева* того же имени: в обеих рассказ равно приятен; в последней более поэзии, краткости и силы в слоге; зато в первой, если не ошибаемся, чувства выражены с большим простодушием.
Два Голубя как два родные брата жили;
Друг без друга они не ели и не пили;
Где видишь одного, другой уж верно там;
И радость и печаль, все было пополам
Не видели они, как время пролетало:
Бывало грустно им, а скучно не бывало.
В этих шести стихах, которые все принадлежат подражателю, распространен один прекрасный стих Лафонтена:
Deux pigeons s’aimaient d’amour tendre,[7] —
но они, верно, не покажутся никому излишними. Можно ли приятнее представить счастливое согласие двух друзей? Вот то, что называется заменить красоты подлинника собственными. Вы, конечно, заметили последний, простой и нежный стих:
Бывало грустно им, а скучно не бывало.
Ну, кажется, куда б хотеть
Или от милой, иль от друга? —
Нет, вздумал странствовать один из них: лететь.
И этих стихов нет в подлиннике — но они милы тем простодушием, с каким выражается в них нежное чувство.
Хотите ли картин? Вот изображение бури в одном живописном стихе:
Под ним, как океан, синеет степь кругом.
Вот изображение опасности голубка-путешественника, которого преследует ястреб:
Уж когти хищные над ним распущены;
Уж холодом в него с широких крыльев пышет.
В Лафонтене этих стихов нет; но подражатель, кажется, хотел заменить ими другие два, несколько ослабленные им в переводе:
…Quand des nues
Fond à son tour un aigle aux ailes étendues.[8]
Сожалеем также, что он выпустил прекрасный стих, который переведен так удачно у Дмитриева:
Le pigeon profita du conflit des voleurs[9] —
Итак, благодаря стечению воров.
Стих тем более важный, что в нем стихотворец мимоходом, одною чертою, напоминает нам о том, что делается в свете, где иногда раздор злодеев бывает спасением невинности. Это искусство намекать принадлежит в особенности Лафонтену. Заключение басни прекрасно в обоих переводах, с тою только разницею, что Крылов заменил стихи подлинника собственными, а Дмитриев перевел очень близко Лафонтена и с ним сравнился. Выпишем и те и другие:
Поплелся кое-как домой без новых бед…
Счастлив еще: его там дружба ожидает!
К отраде он своей,
Услугу, лекаря и помощь видит в ней;
С ней скоро и беды и горе забывает.
О вы, которые объехать свет вокруг
Желанием горите,
Вы эту басенку прочтите
И в дальний путь такой пускайтеся не вдруг:
Что б ни сулило вам воображенье ваше —
Не верьте, той земли не сыщете вы краше,
Где ваша милая и где живет ваш друг.
Крылов.
О вы, которых бог любви соединил,
Хотите ль странствовать? Забудьте гордый Нил
И дале ближнего ручья не разлучайтесь.
Чем любоваться вам? Друг другом восхищайтесь;
Пускай один в другом находит каждый час
Прекрасный, новый мир, всегда разнообразный.
Бывает ли в любви хоть миг для сердца праздный?
Любовь, поверьте мне, все заменит для вас.
Я сам любил — тогда за луг уединенный,
Присутствием моей любезной озаренный,
Я не хотел бы взять ни мраморных палат,
Ни царства в небесах… Придете ль вы назад,
Минуты радостей, минуты восхищений?
Иль буду я одним воспоминаньем жить?
Ужель прошла пора столь милых обольщений,
И полно мне любить?
Дмитриев.
Последние стихи лучше первых — но должно ли их и сравнивать? Крылов, не желая переводить снова, а может быть, и не надеясь перевести лучше то, что переведено как нельзя лучше, заменил красоту подлинника собственною. Заключение басни его (если не сравнивать его ни с Лафонтеновым, ни с переводом Дмитриева) прекрасно само по себе. Например, после подробного описания несчастий голубка-путешественника, не тронет ли вас этот один прекрасный и нежный стих?
Счастлив еще: его там дружба ожидает.
Автор поставил одно имя дружбы в противоположность живой картине страдания, и вы спокойны насчет печального странника. Поэт дал полную волю вашему воображению представить вам все те отрады, которые найдет голубок его, возвратившись к своему другу. Здесь всякая подробность была бы излишнею и только ослабила бы главное действие. Посредственный писатель, вероятно, воспользовался бы этим случаем, чтобы наскучить читателю обыкновенными выражениями чувства, — но истинное дарование воздержнее: оно обнаруживается и в том, что поэт описывает, и в том, о чем он умалчивает, полагаясь на чувство читателя. Последние три стиха прелестны своею простотою и нежностию.
Выпишем еще несколько примеров. Вот прекрасное изображение моровой язвы:
Лютейший бич небес*, природы ужас, мор
Свирепствует в лесах: уныли звери;
В ад распахнулись настежь двери;
Смерть рыщет по полям, по рвам, по высям гор;
Везде разметаны ее свирепства жертвы;
На час по тысяче валится их;
А те, которые в живых,
Такой же части ждя, чуть ходят полумертвы.
То ж звери, да не те в беде великой той;
Не давит волк овец и смирен, как святой;
Лиса постится в подземелье;
И пища им на ум нейдет;
С голубкой голубь врозь живет;
Любви в помине больше нет;
А без любви какое уж веселье!
Крылов занял у Лафонтена искусство смешивать с простым и легким рассказом картины истинно стихотворные:
Смерть рыщет по полям, по рвам, по высям гор;
Везде разметаны ее свирепства жертвы.
Два стиха, которые не испортили бы никакого описания моровой язвы в эпической поэме.
Не давит волк овец и смирен, как святой;
Лиса постится в подземелье.
Здесь рассказ стихотворный забавен и легок, но он не составляет неприятной противоположности с поэтическою картиною язвы. А в следующих трех стихам с простым описанием сливается нежное чувство:
С голубкой голубь врозь живет;
Любви и помине больше нет;
А без любви какое уж веселье!
Это перевод, и самый лучший, прекрасных Лафонтеновых стихов:
Les tourterelles se fuyaient:
Plus d’amour, partant plus de joie!
Какая разница с переводом Княжнина*, который, однако, недурен:
И горлицы друг друга убегают,
Нет более любви в лесах и нет утех!
Вот еще несколько примеров; мы оставляем заметить в них красоты самим читателям.
Пример разговора. Стрекоза пришла с просьбою к Муравью:
«Не оставь меня, кум милой;
И до вешних только дней
Прокорми и обогрей».
«Кумушка, мне странно это!
Да работала ль ты в лето?» —
Говорит ей Муравей.
В мягких муравах у нас
Песни, резвость всякой час, —
Так что голову вскружило!» и проч.
Лягушки просили у Юпитера* царя — и Юпитер
Дал им царя — летит к ним с шумом царь с небес;
И плотно так он треснулся на царство,
Что ходенем пошло трясинно государство.
Со всех лягушки ног
В испуге пометались,
Кто как успел, куда кто мог,
И шепотом царю по кельям дивовались.
И подлинно, что царь на диво был им дан:
Не суетлив, не вертопрашен,
Степенен, молчалив и важен;
Дородством, ростом великан;
Ну, посмотреть, так это чудо!
Царь этот был осиновый чурбан.
Сначала, чтя его особу превысоку,
Не смеет подступить из подданных никто;
Чуть смеют на него глядеть они — и то
Украдкой, издали, сквозь аир и осоку.
Но так как в свете чуда нет,
К которому не пригляделся б свет,
То и они — сперва от страха отдохнули,
Потом к царю подползть с преданностью дерзнули;
А там, кто посмелей, дай сесть к нему бочком,
Дай попытаться сесть с ним рядом;
А там, которые еще поудалей,
К царю садятся уж и задом.
Царь терпит все по милости своей.
Немного погодя, посмотришь, кто захочет,
Тот на него и вскочит.
Можно забыть, что читаешь стихи: так этот рассказ легок, прост и свободен. Между тем какая поэзия! Я разумею здесь под словом поэзия искусство представлять предметы так живо, что они кажутся присутственными.
Что ходенем пошло трясинно государство…
живопись в самых звуках! Два длинных слова: ходенем и трясинно прекрасно изображают потрясение болота.
Со всех лягушки ног
В испуге пометались,
Кто как успел, куда кто мог.
В последнем стихе, напротив, красота состоит в искусном соединении односложных слов, которые своею гармониею представляют скачки и прыганье. Вся эта тирада есть образец легкого, приятного и живописного рассказа. Смеем даже утверждать, что здесь подражание превосходит подлинник; а это весьма много, ибо Лафонтенова басня прекрасна; в стихах последнего, кажется, менее живописи, и самый рассказ его не столь забавен. Еще один или два примера — и кончим.
Жил некто человек безродной*, одинакой,
Вдали от