выровняют нашу некультурность.
Так что в этом отношении детей мы прямо на руках должны носить, и пыль с них сдувать, и носики им сморкать. Невзирая на то — это чаш ребенок или ребенок чужой и нам посторонний.
А только этого как раз мало наблюдается в нашей жизни со стороны обывателей.
Нам вспоминается одно довольно оригинальное событие, которое развернулось на наших глазах в поезде, не доезжая Новороссийска.
Которые были в этом вагоне, те почти все в Новороссийск ехали.
И едет, между прочим, в этом вагоне среди других такая вообще бабешечка. Такая молодая женщина с ребенком.
У нее ребенок на руках. Вот она с ним и едет.
Она едет с ним в Новороссийск. У нее муж, что ли, там служит на заводе.
Вот она к нему и едет.
И вот она едет к мужу. Все как полагается: на руках у ней малютка, на лавке узелок и корзинка. И вот она едет в таком виде в Новороссийск.
Едет она к мужу в Новороссийск. А у ней малютка на руках очень такой звонкий. И орет, и орет, все равно как оглашенный. Он, видать, хворает. Его, как оказалось, в пути желудочная болезнь настигла. Или он покушал сырых продуктов, или чего-нибудь выпил, только его в пути схватило. Вот он и орет.
Одним словом — малютка. Он не понимает, что к чему и зачем у него желудочек страдает. Ему сколько лет? Ему, может быть, три года или там два. Не наблюдая детей в частной жизни, затруднительно определить, сколько этому предмету лет. Только он, видать, октябренок. У него такой красный нагрудник повязан.
И вот едет эта малютка со своей мамашей в Новороссийск. Они едут, конечно, в Новороссийск, и, как назло, в пути с ним случается болезнь.
И по случаю болезни он каждую минуту вякает, хворает и требует до себя внимания. И, конечно, не дает своей мамаше ни отдыху, ни сроку. Она с рук его два дня не спущает. И спать не может. И чаю не может попить.
И тогда перед станцией Лихны — она, конечно, обращается до пассажиров:
— Я, говорит, очень извиняюсь, — поглядите за моим крошкой. Я побегу на станцию Лихны, хотя бы супу скушаю. У меня, говорит, язык в глотке прилипает. Я, говорит, ну, прямо не предвижу конца. Я, говорит, в Новороссийск еду до своего мужа.
Пассажиры, конечное дело, стараются не глядеть, откуда это говорится, отворачиваются, дескать, еще чего: то орет и вякает, а то еще и возись с ним! Еще, думают, подкинет. Смотря какая мамаша. Другая мамаша очень свободно на это решится.
И хотя в дальнейшем этого не случилось и любящая мать осталась при своем ребенке, однако пассажиры не знали всей этой дальнейшей ситуации и в силу этого отнеслись к просьбе сдержанно — одним словом, отказали.
И, значит, не берутся.
А едет в вагоне, между прочим, один такой гражданин. Он, видать, городской житель. В кепочке и в таком международном прорезиненном макинтоше. И, конечно, в сандалиях. Он так обращается до публики:
— То есть, говорит, мне тошно на вас глядеть. То есть, говорит, что вы за люди — я прямо дивуюсь! Нельзя, говорит, граждане, иметь такой слишком равнодушный подход. Может, на наших глазах мать покушать затрудняется, ее малютка чересчур сковывает, а тут каждый от этих общественных дел морду отворачивает. Это, ну, прямо ведет к отказу от социализма.
Другие говорят:
— Вот ты и погляди за крошкой! Какой нашелся бродяга — передовые речи в спальном вагоне произносить!
Он говорит:
— И хотя я есть человек холостой, и мне чертовски спать хочется, и вообще не мое дело в крайнем случае за это самое браться, но я не имею такого бесчувствия в детском вопросе.
И берет он малютку на руки, качает его и пальцем его забавляет.
Конечно, молодая женщина очень горячо его благодарит и на станцию Лихны сходит.
Уходит она на эту станцию в буфет и долго не является. Поезд стоит десять минут. Эти десять минут проходят, и уже дается сигнал. И дежурный машет красной шапкой. А ее нету…
И уже дергается состав, и поезд бежит по рельсам, а молодой матери нету.
Тут происходят разные сцены в вагоне. Которые открыто хохочут, которые хватают за тормоза и хотят состав остановить.
А сам, который в сандалиях, сидит побледневший, как сукин сын, и спать больше не может. И речей больше не хочет произносить.
Он держит малютку на своих коленях и разные советы слушает.
Ну, один, конечно, советует телеграмму за свои деньги дать, другие, напротив того, говорят:
— Довезите до Новороссийска и сдайте на станции в охрану. А если там малютку не примут, то усыновите в крайнем случае.
А малютка, между тем, вякает, хворает и с рук нипочем не уходит.
И вот проходят отчаянные два часа, и поезд, конечно, останавливается на большой станции. Который в сандалиях берет свою малютку за ножки и хочет пойти на платформу в транспортную охрану. Только вдруг молодая мамаша в вагон вкатывается. Она входит в вагон и так защищается:
— Я, говорит, извиняюсь! Я как горячего супу покушала, так меня сразу и разморило, и я нарочно зашла в тот соседний вагон и маленько там подзаснула. Я, говорит, два дня не спавши. А если бы в этот вагон зашла, я навряд ли бы выспалась.
И берет она своего крошку и снова его нянчит.
Который в сандалиях говорит:
— Довольно неаккуратно поступаете, гражданка! Но раз вы поспали, то я вхожу в ваше положение. Дети нам — наша смена, — я не против за ними поглядеть.
Тут в вагоне происходит веселый смех, дающий здоровую зарядку.
Который в сандалиях говорит:
— Только, конечно, надо предупреждать. А то я за эти два часа много пережил. Вот это нехорошо с вашей стороны.
Тут снова в вагоне происходит веселый взрыв смеха.
И тогда который в сандалиях тоже начинает улыбаться, и вскоре он вполне прощает маленькое коварство, допущенное со стороны матери.
И тогда все кончается к общему благополучию.
И наш следующий рассказ есть удивительное событие в области неудач.
Презабавная история произошла со мной на транспорте этой осенью. Я ехал в Москву. Из Ростова. Вот подходит почтово-пассажирский поезд в 6.45 вечера.
Народу не так чтобы безобразно много. Даже в крайнем случае сесть можно.
Прошу потесниться. Сажусь.
А дело, я говорю, к вечеру. Не то чтобы темно, но темновато. Вообще сумерки. И огня еще не дают. Провода экономят.
Так вот, гляжу на окружающих пассажиров и вижу — компания подобралась довольно славная. Такие все, вижу, симпатичные, не надутые люди. Прошу их запомнить.
Один такой без шапки, длинногривый субъект, но не поп. Такой вообще интеллигент в черной тужурке.
Рядом с ним — в русских сапогах и в форменной фуражке. Такой усатый. Только не инженер. Может быть, он сторож из зоологического сада или агроном. Только, видать, очень отзывчивой души человек. Он держит своими ручками перочинный ножик и этим ножиком нарезает антоновское яблоко на кусочки и кормит своего другого соседа — безрукого. Такой с ним рядом, вижу, безрукий гражданин едет. Такой молодой пролетарский парень. Без обоих рук. Наверное, инвалид труда. Очень жалостно глядеть.
Но он с таким аппетитом кушает. И поскольку у него нету рук, тот ему нарезает на дольки и подает в рот на кончике ножа.
Такая, вижу, гуманная картинка. Сюжет, достойный Рембрандта.
А напротив них сидит немолодой, седоватый мужчина в черном картузе. И все он, этот мужчина, усмехается.
Может, до меня у них какой-нибудь забавный разговор был. Только, видать, этот пассажир все еще не может остыть и все хохочет по временам: «хе-е» и «хе-е».
А очень меня заинтриговал не этот седовласый, а тот, который безрукий.
И гляжу я на него с гражданской скорбью, и очень меня подмывает спросить, как это он так опростоволосился и на чем конечности потерял. Но спросить неловко.
Думаю, попривыкну к пассажирам, разговорюсь и после спрошу.
Стал посторонние вопросы задавать усатому субъекту, как более отзывчивому, но тот отвечает хмуро и с неохотой.
Только вдруг в разговор со мной ввязывается первый, интеллигентный мужчина, который с длинными волосами.
Чего-то он до меня обратился, и у нас с ним завязался разговор на разные легкие темы: куда едете, почем капуста и есть ли у вас жилищный кризис на сегодняшний день.
Он говорит:
— У нас жилищного кризиса не наблюдается. Тем более мы проживаем у себя в усадьбе, в поместье.
— И что же, — говорю, — вы там комнату имеете или собачью будку?
— Нет, — говорит, — зачем комнату. Берите выше. У меня девять комнат, не считая, безусловно, людских, сараев, уборных и так далее.
Я говорю:
— Может, врете? Что же, говорю, вас не выселили в революцию, или это есть совхоз?
— Нет, — говорит, — это есть мое родовое имение, особняк. Да, вы, говорит, приезжайте ко мне. Я иногда вечера устраиваю. Кругом у меня фонтаны брызжут. Симфонические оркестры поминутно вальсы играют.
— Что же вы, — говорю, — я извиняюсь, арендатор будете, или вы есть частное лицо?
— Да, — говорит, — я частное лицо. Я, между прочим, помещик.
— То есть, — говорю, — как вас, позвольте, понимать? Вы есть бывший помещик? То есть, говорю, пролетарская революция смела же вашу категорию. Я, говорю, извиняюсь, чего-то не разобрался в этом деле. У нас, говорю, социальная революция, социализм, какие у нас могут быть помещики?
— А вот, — говорит, — могут. Вот, говорит, я помещик. Я, говорит, сумел сохраниться через всю вашу революцию, и, говорит, я плевал на всех живу как бог. И нет мне дела до ваших, подумаешь, социальных революций.
Я гляжу на него с изумлением и прямо не понимаю, что к чему.
Он говорит:
— Да вы приезжайте — увидите. Ну, хотите — сейчас заедем ко мне. Очень, говорит, роскошную барскую жизнь встретите. Поедем. Увидите.
«Что, — думаю, — за черт. Поехать, что ли, поглядеть, как это он сохранился сквозь пролетарскую революцию? Или он брешет»
Тем более вижу — седоватый мужчина смеется. Все хохочет: «хе-е» и «хе-е».
Только я хотел сделать ему замечание за неуместный смех, а который усатый, который раньше нарезал яблоко, отложил перочинный нож на столик, дожрал остатки и говорит мне довольно громко:
— Да вы с ним перестаньте разговор поддерживать. Это психические. Не видите, что ли?
Тут я поглядел на всю честную компанию и вижу — батюшки мои! Да ведь это действительно ненормальные едут со сторожем. И который длинноволосый — ненормальный. И который все время хохочет. И безрукий тоже. На нем просто смирительная рубашка надета — руки скручены. И сразу не разобрать, что он с руками. Одним словом, едут ненормальные.