ходишь и ручки свои потираешь, гадина?
А он, как сейчас помню, ехидно так посмотрел на меня.
— А чего, — говорит, — мне горе-то горевать? Мне теперь, знаете, лафа. Я хотя и больной и убогий, а жить теперь буду, что надо. Очень передо мной широкий горизонт в смысле богатеньких невест и приданого.
— Да что ты, — говорю, — врешь?
— Нет, — говорит, — не вру. Как хотите. Ходит теперь мужик в очень большой цене, да только, имейте в виду — мужик холостой, неженатый… Да вы, — говорит, — впрочем, сами-то взгляните, что кругом деется.
Взглянул я кругом, ну, вижу — дела-делишки: на селе бабы кишмя кишат, девки на вечеринках дура с дурой танцуют, а кавалеров ихних — как корова языком слизала. Нету ихних кавалеров. Никто из молодых молодчиков, заметьте, с германской войны домой не вернулся.
«Вот, — думаю, — да-а».
А Ванюшка ходит вкруг села и хвалится.
— Дождался, — говорит, — я своего времячка. Как угодно. Дорвался до роскошной жизни. Я хоть и больной и убогий, а мужик. Из песни слова не выкинешь.
Так вот с недельку походил по селу Ванюшка, стал, сукин сын, на радостях самогонку хлебать, за речку ездить повадился… Жила-была за речкой фря такая, веселая солдатка Нюшка… И — можете себе представить — потонул Ванюшка. От солдатки возвращался ночью пьяненький и потонул, дурак.
Не удержал своего счастья.
И очень тогда мужички над ним издевались.
III
Ну, хорошо. К ночи он, например, затонул, утром походили мужички по берегу, посмеялись вдоволь и ловить его принялись. Выехали на лодках, пошевелили баграми, кошками по дну поцарапали — нету Ванюшки. А речонка и вся-то ничего не стоит — одно распоряжение, что речонка.
Обиделись мужички.
— Что, — говорят, — за мать честная? Василь Васильича сразу нашли, старосту тоже сразу нашли, а тут этакую невидаль, козявку, представьте себе, такую найти не можем.
Пустили по речке горшки… Ну, да. Обыкновенные горшки. Глиняные… Это не какое-нибудь там темное поверие или, может быть, старинный обычай, это роскошное средство найти утопленника. Да это можно даже доказать научными данными. Скажем, труп лежит, за корягу ногой, может быть, зацепился. Пожалуйста. Над трупом вода, безусловно, обязана крутиться и воронку делать… Горшок туда — и там, представьте себе, вертится.
Так вот и тут. Пустили горшки. Поплыл один горшок на середину реки и, смотрим, там крутится. Сунули там багор — глыбоко. Яма. Повертели кошкой — осталась там кошка. Тьфу ты, дьявол!
Решили мужички: нырнуть нужно. Тот, другой, пятый — отнекиваются.
— Димитрий Наумыч…
Тот долго спорить не стал, скинул с себя платьишко, рожу свою перекрестил и нырнул.
И тут-то, замечайте, все и началось.
IV
Рассказывал мне после Димитрии Наумыч.
— Нырнул, — говорит, — я. Хорошо. И только я нырнул, как вдруг меня и осенило: «Что ж, — думаю, — ходил тут такой Ванюшка, холостой, неженатый, да и тот в воде захлебнулся. Чего ж, — думаю, — случай-то такой роскошный я буду из рук вон выпущать: выгоню, например, свою бабу, да и поженюсь на богатенькой».
Так вот он подумал и сам чуть водой не поперхнулся, чуть не погиб мужик — пробыл в воде сверх положенной нормы. Даже мужички тогда забеспокоились, потому что пошел по воде пузырь крупный. Но только через минуту выплыл Димитрий Наумыч на свет земной, лег на песок и лежит ужасно скучный и даже трясется.
«Ну, — подумали мужички, — чудо-юдо на дне, не иначе».
А на дне, имейте в виду, все спокойно: лежит Ванюшка на дне, уцепившись штанинкой за корягу.
Стали мужички расспрашивать: что, да что, а Димитрий Наумыч и говорит:
— Тащите, — говорит, — кошкой, все спокойно.
Стали мужички тащить… да только об этом и разговор никакой — больше-то Ванюшка и не нужен в нашем деле, потому что пошло дело по другому уклону. Ну, а Ванюшку, да, вытащили.
Побежал мужик Димитрий Наумыч домой.
«Что ж, — бежит и думает, — кругом во всех деревнях ходит холостой мужик в большей цене. Да я, — думает, — бабу свою теперь с лица земли сотру, или, может быть, ее выгоню».
Так вот он опять подумал, да видит, как-раз эти самые слова ему и нужны. Пришел домой и фигурять начал. И баба ему ступит плохо, и вид-то ему из окна, между прочим, плохой.
Видит баба: загрустил мужик, а с чего загрустил, — неизвестно. Подходит тогда она к нему со словами, а слова все у ней тихие.
— Чего, — говорит, — это вы, Димитрий Наумыч, словно как загрустили?
— Да, — отвечает он нахально, — загрустил. Хочу, — говорит, — богатеньким быть, да вы, имейте в виду, мне помеха.
Промолчала баба.
V
А сказать нужно, баба у Димитрия Наумыча очень даже замечательная была баба. Только одно и несчастье, что не богатая, а бедная. А так-то всем хороша: и голос у ней был тихий и симпатичный, и походка не какая-нибудь утиная — с боку, например, на бок — походка роскошная: идет, будто плавает.
Ее сестру даже родную ферт какой-то за красоту убил. Жить с ним не хотела. В Киеве дело было…
Ну, и эта тоже была очень даже красивая. Все находили. А Димитрий Наумыч мнению этому теперь не внял и свою мысль при себе имел.
Так вот поговорили они, баба промолчала, а Димитрий Наумыч все, замечайте, случая ищет. Походил он по избе.
— Ну, давай, — орет, — баба, кушать, что ли.
А до обеда далеко было.
Баба ему с резоном и отвечает:
— Да что вы, Димитрий Наумыч, я, — говорит, — еще и затоплять-то не думала.
— Ах, — говорит, — ты юмола, юмола, ты, — говорит, — меня, может, голодом уморить думала. Собирай, — говорит, — свое барахлишко, сайки с квасом, вы, — говорит, — мне больше не законная супруга.
Очень тут испугалась баба, умишком раскинула. Да, видит, гонит. А с чего гонит — неизвестно. Во всех делах она чистая, как зеркальце. Думала она дело миром порешить. Поклонилась ему в ножки.
— Побей, — говорит, — лучше, Пилат-мученик, а то мне и итти-то некуда.
А Димитрий Наумыч просьбу хотя ее и исполнил, побил, а со двора все-таки вон выгнал.
И вот собрала баба барахлишко — юбчонку какую-нибудь свою дырявую — и на двор вышла. А куда бабе итти, если ей и итти-то некуда? Покрутилась баба по двору, повыла, поплакала, умишком своим снова раскинула.
«Пойду-ка, — думает, — к соседке, может, что и присоветует».
Пришла она к соседке. Соседка повздыхала, поохала, по столу картишки раскинула.
— Да, — говорит, — плохо твое дело. Прямо, — говорит, — очень твое дело паршивое. Да ты и сама взгляни: вот король виней, вот осьмерка, а баба виней на отлете. Не врут игральные карты. Имеет мужик чтой-то против тебя. Да только ты и есть сама виноватая. Это знай.
Вы обратите внимание, какая дура была соседка. Где бы ей, дуре, утешить бабу, вне себя баба, а она запела такое:
— Да, — запела, — сама ты и есть виноватая. Видишь — загрустил мужик, ты потерпи, не таранти. Он тебя, например, нестерпимыми словами, а ты такое: дозвольте, мол, сапожечки ваши снять и тряпочкой наисухонькой обтереть — мужик это любит.
Фу ты, старая дура… Такие слова… Утешить нужно бабу, а она растравила ее до невозможности.
Вскочила баба, трясется.
— Ох, — говорит, — да что же я такоеча наделала? Ох, — говорит, — да присоветуй хоть ты-то мне для ради самого господа. На все я теперь соглашусь. Ведь мне и итти-то некуда.
А та, старая дура, тьфу, и по имени-то назвать ее противно, ручищами развела:
— Не знаю, — говорит, — молодушка. Прямо сказать тебе, ничего не могу. В очень большой цене теперь мужик. И красотой одной и качествами не прельстишь его. Это и думать не смей.
Бросилась тут баба вон из избы, выбежала на зады, да по заднему проспекту и пошла вдоль села. На село-то ей, бедной, и выйти было стыдно.
И вот, видит баба: идет ей навстречу старушка махонькая, неизвестная бабушка. Идет эта бабушка, тихонько катится и чтой-то про себя шепчет.
Поклонилась ей баба наша, заплакала.
— Вздравствуйте, — говорит, — старушка махонькая, неизвестная бабушка. Вот, — говорит. — взгляните, пожалуйста, какие дела-делишки на земном свете-то деятся.
Взглянула старая бабушка, головенкой своей, может быть, мотнула.
— Да, — говорит, — деятся, деятся… Ох, — говорит, — молодая молодушка, знаю все, что на свете деется — всех людишек передавить надобно — вот что деется. Да только, умоляю тебя, не плачь, не порти очи себе. В деле таком слеза — помощь никакая. А вот что: есть у меня средства разные, есть травы драгоценного свойства. Есть и словесные заговоры, да только в таком великолепном деле они ничего не стоят. А от такого дела, чтобы человека при себе удержать, есть одно только средство. Будет это средство страшное: особая это роскошная черная кошка. Тую кошку завсегда узнать можно. Ох, любит та кошка в очи смотреть, а как смотрит в очи, так хвостом нарочно качает медленно и спинку свою гнет.
Слушает баба ужасные старухины речи, и млеет у ней сердце.
Конешно, никто не слышал такие речи старухины, кроме бабы нашей, да только все это, безусловно, правильно. Об этом Юлия Карловна тоже говорила. Да и в дальнейшем это вполне выяснилось. И еще в дальнейшем выяснилось, что взять нужно было тую кошку черную, в полночь баньку вытопить и тую кошку живую в котел бросить.
— Умоляю тебя, — просила бабушка, — брось тую кошку, безусловно, живую, а не дохлую. А как будет все кончено, вылущи кошачию косточку небольшую, круглую и, умоляю тебя, носи ее завсегда при себе.
Как услышала баба это, ужаснулась, поклонилась старухе низенько.
«Пойду, — думает, — поклонюсь еще раз Димитрию Наумычу, а если не изменит он своего мнения, так есть у меня средство страшное, роскошное».
VI
Пошла баба на село поклониться Димитрию Наумычу, да только пошла она, имейте в виду, зря. Где же было Димитрию Наумычу изменить свое мнение, если он так и горел и даже в город порывался ехать, закончить дело.
Я к нему тогда зашел. Он уж и лошадь свою запрягал. Он мне многое тогда высказал.
— Никогда бы, — говорит, — я такую бабу не выгнал, как бог свят. Лучше, — говорит, — растерзай ты меня на куски и разбросай те куски по полю, но на такое дело никогда бы я не согласился. Очень она, баба, мне в самый раз. Да только больно мне, слушай, богатеньким-то лестно пожить. Ты сам