единственного мужчину, отца ваших сыновей?
Женщина спокойно ответила:
— Мой отец священник, последователь патриарха Тихона. Его с матушкой расстреляли большевики. Мы псковичи. Сюда нас навечно сослали. Простите за откровенность, если что не так…
Я поехал в Новгород, затем два месяца жил в монастыре под Псковом. Ездил к Пушкину в Михайловское. Потом последовали Курск, Брянск, Клинцы, Орел. Владимир, Суздаль, Тамбов, исколесил Смоленскую губернию и снова вернулся в Петроград.
— Удалось ли вам, Михаил Михайлович, хоть в какой-то степени найти в писательстве внутренний покой?
— Читательская масса в моих рассказах искала голый смех, попросту говоря, им хотелось «поржать, да животики надорвать». Людские страдания, нечистоплотность жизни, остались за кадром, даже маститые критики не хотели понимать моей трагедии, моего душевного крика.
Писательский союз направил М. М. Зощенко в «творческую» командировку на Беломорско-Балтийский канал. В Май-Губе на лагерном пункте он случайно увидел Ладу.
— Отравление газами и немытая Лада в продырявленной телогрейке — самое тяжкое потрясение в моей жизни, — сказал писатель. — Я спросил ее про сыновей.
Безразличным голосом Лада ответила, что ничего о них не знает.
Вернувшись домой, я послал ей посылки с продуктами, деньги, теплые вещи. Мне хотелось написать повесть о женщине-лагернице, прообразом сделать Ладу, но из этого замысла ничего не получилось. Не я в этом виноват. Юморист во мне давно умер. В образе человека остался живой скелет, который с трудом доживает свой век, начертанный Временем и судьбой.
С моря подул холодный ветер. Мы вернулись в дом. Вера Владимировна ушла на базар. М. М. Зощенко почувствовал себя свободней. В присутствии жены ему не хотелось говорить.
В его рабочей комнатке на письменном столе лежали книги Фрейда, Кафки, «Дневник» Достоевского, «Агасфер» Эжен Сю с закладками, рукопись «Перед восходом солнца».
Михаил Михайлович поделился замыслом романизированной повести, которую вынашивал много лет, возможно мысль о ней запала, когда он лежал в госпиталях отравленный газами.
— Едут в первую мировую войну по лесу на фронте два человека — офицер и вестовой, два разных человека. Каждый по-своему любит Русь. Офицер уже кое-что соображает, чувствует. Июльский сумеречно-теплый лес торопливо готовился отойти ко сну. Одна за одной смолкали непоседливые лесные птицы, замирали набухающие темнотой елки. Затвердевала смола. И ее запах мешался с запахом сухой, еще не опустившейся наземь росы. Везде был отрадный, дремотный лес. Он засыпал, врачуя покоем смятенные души офицера и солдата; лес был добр, широк, был понятен и назойлив, от него веяло родиной и покоем, как веет от старой и мудрой матери…
M. М. Зощенко оборвал и заговорил о другом. Но потом не раз возвращался к той же сцене в лесу. Что-то очень важное возникало в том ненаписанном эпизоде — автобиографическое, может быть, определившее жизнь.
Но когда писатель не договаривал, и похоже было, что он не рискует коснуться испытанного в том прифронтовом лесу чувства словами приблизительными…
Вера Владимировна приготовила чай с чудесным домашним печеньем. На стол постелила кокетливую скатерть. Потом ушла к себе. А Зощенко продолжал говорить. Он торопился закончить свою исповедь:
— Редакция детского ежемесячного журнала «Мурзилка» попросила дать им для публикации «какой-нибудь смешной рассказ». Я ответил по телефону: «Рассказ непременно пришлю в ближайшее время, но не уверен, что он будет очень смешной, скорее печальный». Так на страницах «Мурзилки» появился безобидный рассказ «Приключения обезьянки». Этот рассказ понравился Виссариону Саянову, главному редактору журнала «Звезда». Не согласовав со мной, он в порядке самодеятельности перепечатал мой рассказ про злополучную обезьянку. Саянов был уверен, что сделал мне приятный сюрприз.
А в это время «специальные корреспонденты» ЦК ВКП (б) — Ермилов, Дымшиц, Еголин под руководством Жданова готовили специальное, правительственное постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Ушаты помоев были вылиты на голову М. М. Зощенко за повесть «Перед восходом солнца» и за безобидный рассказ «Приключение обезьянки». В августе 1946 года Михаила Михайловича Зощенко исключили из союза писателей и выгнали из членов профсоюза.
Главный редактор журнала «Юность» В. П. Катаев забраковал нашу беседу.
— Вместо разговора о боевой советской сатире у вас получилась сентиментальная размазня. Не пойдет! Негативы сдайте в архив, полученные деньги — в кассу.
Письмо А. А. Фадеева М. М. Зощенко
12 октября 1948 года
Уважаемый Михаил Михайлович!
Извини, что отвечаю тебе с таким многомесячным опозданием! В мае я уехал в санаторий, а потом ушел в длительный творческий отпуск, и все дела волей-неволей отложились на осень.
Что произошло с твоей комедией? Кроме меня и П. И. Лебедева ее прочли некоторые другие товарищи, от которых также зависела ее постановка в театре.
Товарищи нашли, что комедия не перерастает в сатиру на американский империализм, что она недостаточно остра и зла, что враг показан только смешным, что при отсутствии положительных персонажей, юмористические обыгрывания гангстерства без сатирического разоблачения самой сущности империализма, могут вызвать у зрителя обратный эффект — благодушного отношения к злу. К числу этих товарищей принадлежит К. М. Симонов. Он нашел также недостатки в комедии и именно поэтому отказался ее печатать.
Я советовался по этому вопросу с Лебедевым, и мы пришли к выводу, что в этих условиях настаивать на постановке комедии в театре значило бы подвести тебя под удар. Все дело в том, что и у меня и у него, — если уж говорить о наших сомнениях, — то же главное опасение вызвал этот изложенный выше недостаток комедии. Мне, правда, казалось, что театр дотянет там, где у тебя смягчено, но если не только я и Лебедев, а все обратили внимание именно на эту сторону комедии, значит в этом есть объективная правда и комедия сама нуждается в доработке именно в этом направлении.
Мне кажется, ты вполне можешь это сделать. Вопрос, который ты хочешь через меня поставить в ЦК, — о возможности твоей работы в литературе — вопрос неправомерный. Ведь все дело в том, чтобы сделать вещь политически и художественно цельную и нужную. Значит, дело в самой работе, а не в чьем-то разрешении на ту или иную работу.
Я пишу одновременно письмо в президиум Ленинградского союза писателей, чтобы они связались с горкомом и областным отделением профсоюза работников печати на предмет восстановления тебя в правах члена профсоюза.
Тебе необходимо будет подать заявление в писательский горком профсоюза в Ленинграде о восстановлении тебя в правах члена профсоюза, поскольку после исключения ты печатался в журнале и имеешь произведения малых форм, разрешенные к постановке.
Я написал также во Всесоюзное правление Литфонда о предоставлении тебе дополнительной ссуды, чтобы дать возможность закончить пьесу.
Мне кажется, что тебе, главным образом, не следует падать духом.
Желаю успеха. А. Фадеев
Вряд ли стоит комментировать послание «инженера человеческих душ».
Только в июне 1953 года больного писателя вновь приняли в писательское логово.
В Сестрорецк, к нему на дачу, где почти безвыездно жил больной художник, приехал А.А. Фадеев.
— Мы не поймем друг друга, потому что мы слишком разные, — сказал ему еще опальный писатель.
Михаил Михайлович тяжело умирал. Не выдержало его надломленное сердце.
Он умер 22 июля 1958 года.
Огромные толпы провожали любимого писателя в последний путь.
Самый красивый венок принесла Лада Крестьянинова. Меня с ней познакомила вдова писателя.
Так жил и умер некоронованный Магистр Смеха, замечательный русский писатель Михаил Михайлович Зощенко.
Леонард Гендлин, 1981 год.
Судья пристально смотрит на обвиняемых. Их двое — муж и жена.
Самогонщики.
— Так как же, — спрашивает судья, — значит, вы, обвиняемый, не признаете себя виноватым?
— Нету, — говорит подсудимый, — не признаю… Она во всем виновата. Она пущай и расплачивается. Я ничего не знаю про это…
— Позвольте, — удивляется судья, — как же так? Вы живете с женой в одной квартире и ничего не знаете? Не знаете даже, чем занимается ваша жена?
— Не знаю, гражданин судья… Она во всем…
— Странно, — говорит судья. — Подсудимая, что вы скажете?
— Верно уж, начальник судья, верно… Я во всем виновата… Меня и казните… Он не касается.
— Гражданка, — говорит судья, — если вы хотите выгородить своего мужа, то напрасно. Суд все равно разберет. Вы только задерживаете дело. Вы сами посудите: не могу же я поверить, что муж живет в одной квартире и ничего не знает… Что, вы не живете с ним, что ли?
Подсудимая молчит. Муж радостно кивает головой.
— Не живу я с ней, — говорит он, — вот именно: не живу. Некоторые думают, что я живу, а я нет. Она во всем виновата…
— Верно это? — спрашивает судья у подсудимой.
— Уж верно… Меня одну казните, он не причастен.
— Вот как! — говорит судья — Не живете… Что ж, вы характером не сошлись?
Подсудимый кивает головой.
— Характером, гражданин судья, и вообще… Она и старше меня и…
— То есть, как это старше? — спрашивает подсудимая. — Ровесники мы с ним, гражданин судья… На месяц-то всего я и старше.
— Это верно, — говорит подсудимый, — на месяц только. Это она правильно, гражданин судья. Ну, а для бабы каждый месяц, что год. В сорок-то лет…
— И нету сорока. Врет он, гражданин судья.
— Ну хоть и нету, а для бабы и тридцать девять — возраст. И волос все-таки седой к сорока-то и вообще…
— Что вообще? — возмущается подсудимая. — Ты договаривай! Нечего меня перед народом страмить. Что вообще?
Судья улыбается.
— Ничего, Марусечка… Я только так. Я говорю — вообще… и кожа уж не та, и морщинки, ежели, скажем, в сорок-то лет… Не живу я с ней, гражданин судья…
— Ах, вот как! — кричит подсудимая. — Кожа тебе не по скусу? Морщинки тебе, морда собачья, не ндравятся? Перед народом меня страмить выдумал… Врет он, граждане судьи! Живет он со мной, сукин сын. Живет. И самогонный аппарат сам покупал… Я ж для него, сукиного сына, кровь порчу, спасаю его, а он вот что! Страмить… Пущай вместе казнят…
Подсудимая плачет, громко сморкаясь в платок. Подсудимый оторопело смотрит на жену. Потом с отчаянием машет рукой.
— Баба, баба и есть, чортова баба… Пущай уж, гражданин судья… я тоже… И я виноват. Пущай уж… У-у, стерва…
Судья совещается с заседателями.
Повадился ко мне один нищий ходить. Парень это был здоровенный: ногу согнет — портки лопаются, и к тому же нахальный до невозможности.
Он стучал в мою дверь кулаками и говорил не как принято: «подайте, гражданин», а:
— Нельзя ли, гражданин, получить безработному.
Подал я ему раз, другой, третий. Наконец, говорю:
— Вот, братишка, получай полтинник и отстань, сделай милость. Работать мешаешь. Раньше как через неделю на глаза не показывайся.
Через неделю ровно нищий снова заявился. Он поздоровался со мной, как со старым знакомым, за руку. Спросил — чего пишу.
Я