— не надо. Бабка назначала его на легонькие дела. Например: по указанному адресу пару бутылок снести. Так и то не может. Пугается.
— Я, — говорит, — Анисья Николаевна, не понесу враз.
Я, говорит, лучше одну сначала, а за другой после спорхаю.
А то пару понесешь — подозрения в милиции вызовешь.
«А ну, — скажет милиция, — чего несешь? Дай-кась я понюхаю». И пропадешь! Вам, Анисья Николаевна, хорошо, вы дама, а меня без применения амнистии могут…
Да. Пропасть с таким мужем! Ну, уж зато и бабка Анисья Николаевна спуску ему не давала. Чуть что — по роже, либо словами кроет. Тоже, надо сказать, вредная была бабища. Скажем вот — вставала рано. Со светом. Василь Васильевичу, при нездоровий его, спать и спать бы нужно, так нет, пущай и он встает. А от этого у Василь Васильевича настроение на все сутки портится.
А для чего ей нужно поднимать Василь Васильевича? А ей, видите ли, поговорить не с кем.
Тут она разливает по бутылям и ну его хвостить:
— Чего опять лицо грустное? Чего опять воздух нюхаешь?
Ежели промолчит — беда. Ежели скажет — еще того хуже.
Вредная тоже баба. Но зато делец. Слов нету. И чистота в производстве, и вкус, и аромат, — что надо. По-европейски было поставлено дело. В покупателях отбою не было.
А на праздниках так с ног сбились все. Сам Василь Васильевич раз сорок в разные концы бегал. Ну а на сорок первый — заскочило.
Так вышло.
Налила бабка Анисья Николаевна бутылку пополней, тряпочкой ее обтерла.
— Беги, говорит, поскорей, рысью, в отель «Гренаду».
Схватил Василь Васильевич бутылку, пальтишко на ходу напялил — и на лестницу. Выбежал на лестницу, добежал до второго этажа — милиция.
И ведь не то, чтобы показалось ему с перепугу, а на самом деле стоял милиционер на площадке. И для чего он стоял — так это и не выяснилось, но только из-за этого рухнуло предприятие.
Увидел его Василь Васильевич, тихонько охнул, затаил дыханье и на цыпочках пошел к себе.
Добежал до квартиры, закрыл на все замки дверь и после уж крикнул:
— Милиция… Анисья Николаевна!
И что такое приключилось с бабкой Анисьей Николаевной — удивительно даже. Дама она крепкая, недоверчивая, бывало раз десять расспросит и сама удостоверится, а тут сомлела.
— А? Что? Милиция… Обыски, что ли, производят?
— Обыски, — сказал Василь Васильевич. Всплеснула бабка Анисья Николаевна руками, схватила аппарат, с громким ревом вылила драгоценность в водопровод, разрушила все приспособление — куда трубки, куда крантики, и после уж присела на стул, еле живая.
— В каком номере производят?.. — спросила бабка.
— Не знаю, — сказал Василь Васильевич.
Так сидели они долго, с час, что ли.
— Пойди, посмотри, в каком номере производят… — сказала Анисья Николаевна.
Василь Васильевич напялил на себя пальтишко и вышел.
Вышел он на лестницу — тихо… Дошел до второго этажа — ничего.
«Ну, — думает, — а вдруг да я ошибся? Вот когда мне погибель будет… Вот когда меня в порошок сотрет Анисья Николаевна».
Вышел он во двор. Дворника Егора встретил.
— Чего, — спрашивает, — говорят, будто обыски?
— Какие обыски? — сказал Егор. — Про что вы…
Василь Васильевич махнул рукой и побежал к дому. Он подошел к своим дверям, постоял, подумал, махнул опять рукой и пошел на улицу. Домой он так и не явился.
Повадился ко мне один нищий ходить. Парень это был здоровенный: ногу согнет — портки лопаются, и к тому же нахальный до невозможности. Он стучал в мою дверь кулаками и говорил не как принято: «Подайте, гражданин», а:
— Нельзя ли, гражданин, получить безработному.
Подал я ему раз, другой, третий. Наконец, говорю:
— Вот, братишка, получай полтинник и отстань, сделай милость. Работать мешаешь… Раньше как через неделю на глаза не показывайся.
Через неделю ровно нищий снова заявился. Он поздоровался со мной, как со старым знакомым, за руку. Спросил — чего пишу.
Я дал ему полтинник. Нищий кивнул мне головой и ушел.
И всякую неделю, по пятницам, приходил он ко мне, получал свой полтинник, жал мне руку и уходил.
А раз как-то, получив деньги, он помялся у двери и сказал:
— Прибавить, гражданин, нужно. Невозможно как все дорожает.
Я посмеялся над его нахальством, но прибавил. Наконец, на днях это было, он приходит ко мне. Денег у меня не было…
— Нету, — говорю, — братишка, сейчас. В другой раз…
— Как, — говорит, — в другой раз? Уговор дороже денег… плати сейчас.
— Да как же, — говорю, — ты можешь требовать?
— Да нет, плати сейчас. Я, — говорит, — не согласен ждать.
— Посмотрел я на него — нет, не шутит. Говорит серьезно, обидчиво, кричать даже начал на меня.
— Послушай, — говорю, — дурья голова, сам посуди, можешь ли ты с меня требовать?
— Да нет, — говорит, — ничего не знаю.
Занял я у соседа полтинник — дал ему. Он взял деньги и не прощаясь ушел. Больше он ко мне не приходил — наверное, обиделся.
Вот, братцы мои, придется нам некоторое время обождать с бесплатностью. Нельзя сейчас.
Скажем, бесплатно все. А мы никакой меры не знаем. Думаем, ежели бесплатно, так и при, ребята, всем скопом.
Как однажды на первомайских праздниках поставили карусель на пощади. Ну, народ повалил, конечно. А тут парень какой-то случился. Из деревни, видимо.
— Чего, — спрашивает парень, — бесплатно крутит?
— Бесплатно!
Сел этот парень на карусель, на деревянную лошадь, и до тех пор крутился, покуда не помертвел весь.
Сняли его с карусели, положили на землю — ничего, отдышался, пришел в себя.
— Чего, — говорит, — крутит еще?
— Крутит…
— Ну, — говорит, — я еще разочек… Бесплатно, все-таки.
Через пять минут снова его сняли с лошади.
Снова положили на землю.
Рвало его, как из ведра.
Так вот, братишки, обождать требуется.
Ну, братцы, держитесь! Ошельмую сейчас кой-кого. Я человек горячий. Я под горячую руку ужасных делов могу натворить.
Стоп! Вот фамилии… Пущай над ними смеются. Пущай эти фамилии на страницы всемирной истории попадают. Вот: староста первой артели Иван Тимофеев — раз, ДСП Никитин — два, ПД Соколов — три, Селиверстов еще — четыре.
Вот-с, четверо. Четыре фамилии.
— Позвольте, — скажут читатели, — чего ж они сделали?
Взятку, что ли, взяли?
Взятку? Зачем взятку. Хуже. Они, товарищи, архимандрита на себе везли. Да. Ей-богу, правда.
На станции Брянцево это было. На праздниках. Собрались эти четыре приятеля — тары да бары, а один говорит:
— Не позвать ли нам, братцы, попа. Пущай молебен служит. Все-таки праздник нынче.
А староста Иван Тимофеев — человек широкий.
— Зачем, говорит, попа? Дерьма тоже. Давайте, говорит, братцы, архимандрита позовем, если на то пошло.
Ладно. Сказано — сделано. Пошли приятели в монастырь Николы.
— Чего, спрашивают, есть у вас, товарищи монашки, архимандриты? А? Староста вот наш, Иван Тимофеев, человек широкий — архимандрита чегой-то хочет.
Обрадовались монашки.
— Есть, говорят, пожалуйста.
Вышел тут архимандрит.
— Ладно, говорит, могу. Только, говорит, на мне сан очень большой — не годится мне пешком ходить. Давайте, говорит, мне международное купе.
Упали духом приятели.
— Ваше, говорят, высокопреподобие, что касается купе — не тово, не выйдет. А вот ежели на вагонетке не побрезгуете — пожалуйста… Один впереди, трое будут пихать сзади — мигом доставим.
Согласился архимандрит. Сел на вагонетку — поехал. Староста Иван Тимофеев впереди дует, трое сзади… Прут на себе архимандрита. Без остановки прут — семафор не семафор.
Приехали. Слез архимандрит, отслужил молебен. А староста Иван Тимофеев, человек широкий, — не отпускает архимандрита.
— Ваше, говорит, высокопреподобие, не желаете ли к столу присесть?
Разукрасил стол староста. Поросенка для такого случая зарезал. Самогонки поставил. Закуску всякую.
Присел к столу архимандрит — вкусил и выпил и тем же порядком в монастырь отбыл. Не тем же, впрочем, порядком. Староста Иван Тимофеев, человек широкий, не согласился впереди бежать.
— Я, говорит, лучше теперь сзади пихать буду. Я все-таки человек широкий, выпивший, мне бы, братцы, под вагонетку не попасть.
Вот, товарищи, какая история.
А неловко так. Что ж это выходит? Одна рука с попом борется, а другая для попа свинью режет. Не годится.
Свиное дело
Эх, братишки, рука дрожит, перо из пальцев вываливается — негодование, одним словом, у меня на душе по поводу одного происшествия.
Ведь есть же падаль такая, как Володька Гуськов, собачий нос! Ах, и дрянь же человечишка этот Володька Гуськов! Фа-тишка, представьте себе, трехсотый курит — носки нарочно врозь, галстук у него голубой с прожилками… И агентом на Орловской служит.
Ну, да ничего: закатили нынче этого агента на пять лет, со строжайшей изоляцией, и поделом, братишки, поделом. Нельзя никак иначе. Уж очень человек вредный.
Свинья была у Иван Семеныча. Превосходная свинья и этакая жирная, что словами и выразить невозможно. От жира своего она все время на заду сидела. А уж если и поднималась куда, так гудело у ней изнутри и задом она своим, что метлой, по двору гребла.
Замечательная была свинья. Иван Семеныч до того на нее радовался, что и работать не мог, из рук работа вываливалась.
Сядет он, бывало на крыльцо, очи в крышу и мечтает:
— Зарежу, — мечтает, — ее к лету. Пуд проем, пуд посолю, пуд загоню… Да еще множество пудов остается.
Но только не зарезал ее Иван Семеныч — иное вышло.
Сидел он раз на крыльце и с бабой своей вслух мечтал по поводу свиньи. И не заметил совсем, как свинья эта со двора ушла. То сидела она сиднем и едва хрюкала, то неизвестно откуда и прыть взялась — ушла. Солнцем, что ли, ее пригрело.
А жил Иван Семеныч вовсе недалеко от полотна — рукой подать.
Вот свинья вышла со двора, хрю да хрю, видит полотно и на заду поперла к самой насыпи. И шут ее разберет, как это она при столь огромной тяжести своей на рельсах оказалась? А время было к четырем — пассажирский шел.
Машинист видит, что на рельсах неблагополучно — насыпь кто-то рылом роет — свисток дает. Свинья и в ус не дует — лежит что королева и рельсы нюхает.
Шмякнуло тут ее в бок и по рылу и разорвало на три половинки. Не хрюкнула даже.
А в эту секунду самую Иван Семеныч с бабой своей едва не повздорили. Из-за свиньи. Куда ему, видите ли, свиную голову подевать: то ли продать, то ли студень сделать, то ли что. Баба все на студень напирает, студня ей охота, а Иван Семенычу желательно деньжонок понабрать.
Баба все свое:
— Студень, Иван Семеныч, студень… Ей-богу, студень…
А Иван Семеныч не хочет студня.
— Нет, — говорит, — баба. Ты посмотри, какая голова. За такую голову, кто даже не хочет, ужасно