и днем выражался в странных симптомах. Он нашел отражение во всей моей жизни. Я боролся с этим неосознанным страхом путем знаний. Была проделана гигантская борьба. Следы этой трагической бессмысленной борьбы остались в моих записных книжках, в моей литературе.
Тогда я раскрыл свои записные книжки, рассчитывая на их страницах найти следы новой грандиозной борьбы, следы новых схваток с неосознанным противником.
Однако в записных книжках я на этот раз не нашел того, что искал. Не было ни цифр, ни справок. Не было ничего такого, что могло говорить о повышенной заинтересованности к новому объекту.
Тогда я перелистал свои сочинения, книги.
Нет сомнения, тема нищего меня весьма интересовала. Но это был нормальный интерес литератора к социальному явлению.
Эта тема присутствовала только лишь в той степени, в какой ей надлежало присутствовать в сочинениях сатирического писателя. Мне даже показалось, что эта тема недостаточно полно и широко взята.
Я был озадачен. Как же так? Я видел нищих во сне. Нищие меня устрашали. Это очевидно. Однако проходила ночь, вставало солнце, и след нищего терялся в его лучах.
2
Тогда я снова стал обдумывать свою жизнь, стараясь вспомнить сцены, чем-либо связанные с нищим.
Однако ничего существенного мне не удалось припомнить из этой области. Никаких нищих я не мог вызвать из забвения.
Но вот, напряженно думая о своем детстве, я увидел какой-то нелепый сон.
Пароход. На палубе толпа пассажиров. Эта толпа аплодирует мне. Из толпы выходит весьма моложавый старик. Он цветущий, подтянутый, краснощекий. С цветком в петлице.
Почтительно поклонившись мне, старик произносит:
— О, благодарю вас, молодой человек! Вспомните, какой я был дряхлый, когда мне было восемьдесят лет. Теперь, когда мне стало шестьдесят, я чувствую себя отлично.
Я отвечаю:
— Очень рад, Павел Петрович, что мне удалось вам помочь.
Старик берет меня под руку. Мы с ним торжественно шествуем. Доходим до какой-то двери. Дверь открывается. Старик исчезает.
Вот весь сон. Он кажется абсурдным, бессмысленным. Я даже сначала не хотел о нем думать.
А надо сказать, что этот сон относился к тому периоду, когда я начал собирать материал для моей книги «Возвращенная молодость». Стало быть, какой-то старик благодарил меня за эту мою будущую книгу, которая вернула ему молодость.
Я стал думать об этом толстомордом старике — не видел ли я его в жизни? Нет, эти багровые щеки мне не приходилось раньше видеть.
Но почему же в таком случае я назвал его Павлом Петровичем? Ведь так называют только знакомых.
Я стал перебирать в моей памяти забытые имена. Такого имени я не мог припомнить.
Но тут мое внимание остановилось на двери, до которой я довел старика. Где же я видел эту тяжелую резную дубовую дверь? Нет сомнения, я где-то ее видел. Я отлично ее помню. Помню даже медную дощечку на ней. И фамилию на этой дощечке — Чистяков.
Какой же это Чистяков?
Я стал перебирать в своей памяти фамилии. Нет, среди знакомых фамилий этой не имелось.
Был весьма известный художник Чистяков. Но какое же отношение он имел ко мне?
Любопытства ради я открыл энциклопедический словарь, чтобы посмотреть, как звали этого художника. И с удивлением увидел, что имя и отчество его совпадало с тем, что я произнес во сне.
Это был знаменитый русский художник Павел Петрович Чистяков.
Неожиданно я вспомнил — он был начальником моего отца по Академии художеств.
И вдруг с необычайной отчетливостью я припомнил забытую сцену.
3
Зима. Снег. Васильевский остров.
Я с матерью иду по улице. Мы останавливаемся у двери, на которой медная дощечка: «Павел Петрович Чистяков». Я звоню. Дверь открывает швейцар. Мама говорит:
— Скажите его превосходительству, что пришла вдова художника Зощенко.
Швейцар уходит и, вернувшись, говорит:
— Его превосходительство просит вас обождать здесь.
Мы садимся на деревянный диван. Долго сидим, поглядывая на широкую шикарную лестницу. Мы ждем очень долго. Я начинаю хныкать. Мне скучно. Неприятно так долго ждать. Я говорю матери:
— Если он так долго не идет, значит, он не нуждается в нас. Мама, давай уйдем.
Мама тихо говорит мне:
— Не он, а мы нуждаемся в нем. Сейчас, когда папа умер, мы должны получить пенсию. А сколько мы получим, это будет зависеть от Павла Петровича.
Проходит час. Наконец по лестнице спускается старик в черном сюртуке. Старик весьма стар, сухощав, бледен.
Мама почтительно кланяется ему. И о чем-то просит.
Старик что-то брюзгливо отвечает, делая сильное ударение на «о».
Беседа продолжается три минуты.
Мы уходим.
Мама берет меня за руку. И мы снова идем по улице. Я говорю:
— Мама, вот уж я бы не стал так вежливо говорить, как ты с ним говорила.
Мама отвечает:
— Что же делать, Мишенька, — мы от него зависим.
— Все равно. Он плохо с тобой разговаривал. И плохо попрощался — сразу отвернулся.
Мама начинает плакать. Я говорю маме:
— Да, но он со мною поступил еще хуже, чем с тобой. Он даже не поздоровался со мной и не попрощался. И то я не плачу.
Мама плачет еще сильней. Чтобы утешить ее, я говорю:
— У меня есть двадцать копеек. Если хочешь, я найму извозчика, и мы поедем домой.
Я нанимаю извозчика, и мы садимся с мамой в пролетку.
4
Мне показалось, что эта сцена в передней имела значение в моей жизни.
Мне показалось, что эта сцена устрашила меня.
В самом деле. Снова передо мной был образ нищего. Однако на этот раз нищий был я сам.
Я стоял в передней с протянутой рукой. Я просил. И мне подавали. Быть может, я боялся стать нищим? Боялся очутиться в качестве жалкого просителя? И вот почему образ нищего устрашил меня.
Я стал думать о нищих, которые во множестве бродили по старым дорогам моей страны. И о великой революции, которая поставила своей задачей уничтожить это бедствие.
Я стал думать о том прошлом мире, в котором я родился и жил. О том мире, который создал нищих, просителей, людей, которые кланяются, клянчат, унижаются.
Вероятно, этот мир устрашил меня. Вселил неуверенность. Создал пугало в образе нищего.
Я вспомнил этот мир. Вспомнил людей, окружающих меня. Вспомнил взаимоотношения.
Нет сомнения, это был несчастный мир. Он нес с собой болезни не менее опасные, чем те, о которых я пишу в этой книге. Он мог вселить тревогу, беспокойство, страх. Нет сомнения, он мог создать пугало в образе нищего.
Итак, я вспомнил этот мир, в котором я родился. Мир богатых и нищих. Мир просителей и подающих. Мир, который меня устрашил.
Какое странное и смешанное чувство я испытал! Какую боль я почувствовал, когда вдруг понял, что этот мир я никогда больше не увижу. И какую радость при этом я испытал!
Но чему же я радовался? О чем сожалел? Что оставил я в том прошлом мире, который оплакивал? И почему я оплакивал то, что меня устрашало?
Я не мог понять. Не мог выразить словами причину этой своей боли, своего сожаления. И тогда я рассказал об этих своих чувствах одной одинокой женщине. Она была моя сверстница. Но она больше знала о прошлом мире.
Она сказала:
— Я испытываю такие же чувства. Но только они не случайны, как у вас. Я не перестаю оплакивать прошлый мир, хотя уже минуло восемь лет с тех пор, как мы его потеряли.
Я сказал:
— Но ведь прошлый мир был ужасный мир. Это был мир богатых и нищих. Он мог устрашать людей. Это был несправедливый мир.
— Пусть несправедливый, — ответила женщина, — но я предпочитаю видеть богатых и нищих вместо тех сцен, пусть и справедливых, но не ярких, скучных и будничных, какие мы видим. Новый мир — это грубый мужицкий мир. В нем нет той декоративности, к какой мы привыкли. Нет той красивости, какая радует наш взор, слух, воображение. И вот в чем наша боль и наше сожаление. Что же касается справедливости, то я с вами не спорю, хотя и предполагаю, что башмак стопчется по ноге.
Уйдя от этой женщины, я стал думать — так ли это, как она сказала?
Мне захотелось припомнить какие-нибудь изящные сцены из прошлого. Я принялся думать о шелковых тканях, о музыке в гостиных, об утонченных словах, произнесенных при встречах, о лакированных экипажах, проезжающих по улицам.
Я припомнил несколько сцен. Нет, они не были связаны с душевным волнением. Они не вошли в мои воспоминания. Должно быть, они были привычны для моего взора. Должно быть, они были ничем не удивительны, повседневны.
5
Об этих сценах я, вероятно, и не вспомнил бы, если б не подумал о том, о чем думаю теперь, стараясь понять, откуда возникла эта боль, эта радость и сожаление.
На берегу моря
В студенческом кителе, со стеком в руках, я иду по берегу моря.
Сестрорецкий пляж. Жарко. Лето. Играет симфонический оркестр.
На горячем песке расположились люди. Шикарные женщины в шляпах, с зонтиками в руках. Чахлого вида мужчины в пенсне, в пиджаках.
Мило прогуливаются детишки. Они в шляпах, в чулочках, в башмаках.
Какая-то девчурка хнычет.
— Маменька, — говорит она, — пожалуйста, разреши мне снять чулочки.
— Нет, это неприлично, — говорит мать. — Мы снимем чулки, когда пойдем купаться.
Кругом чинно, скучно. Почти не видно загоревших тел. Почти не слышно криков, возгласов, смеха. Кто-то визжит, входя в воду. Кто-то завывая читает стихи. Кому-то на подносе несут пиво.
Боже мой, как нестерпимо скучно!
Похлопывая стеком по узким своим брюкам, я подхожу к моим знакомым. Это — знаменитый адвокат Н. и его жена, мадам Н. Н.
Мне нравится жена этого адвоката. Я немного ухаживаю за ней.
Мадам Н. Н. улыбается, когда я подхожу. Стыдливо прикрывает свое тело, наглухо затянутое в шикарный купальный костюм. Помахивает белым веером из страусовых перьев.
Я сажусь рядом.
Мадам Н. Н. кокетничает со мной. Однако разговор не клеится. Рядом муж. Это пресно.
— Серж, — говорит она супругу, — ты бы, право, пошел к воде. Не нужно купаться, но один раз окунуться — это следует, мой друг. Это полезно для твоего здоровья.
Серж безропотно сдирает с себя чесучовый пиджак. Отстегивает шелковые подтяжки. Раздевается.
Я вижу чахлое его тело. Впалую чахоточную грудь. И жалкие руки, лишенные мускулов.
Увидя на себе мой взор, судебный работник бормочет:
— Дух выше, молодой человек. Дух, а не тело — вот в чем наша забота, наша красота.
Осторожно ступая на песок, Серж, как по гвоздям, идет к воде.
Его руки, худые и безжизненные, болтаются, как плети.
Мы слушаем поэму
Изящная гостиная. Шелковая мебель. Кружева. Тюль. Фарфоровые безделушки. Французская речь.
Хозяин — бледный, томный, усталый. Нечто декадентское в его лице.
Плавно жестикулируя, он читает свои стихи. Он читает поэму о какой-то «первоначальной» красоте, к которой должны стремиться люди, об утонченной страдающей душе, блуждающей в грубом мире, в мире низменных страстей. Чтение прерывается каким-то криком в передней.
Хозяин морщится. Страдальчески наморщив лоб, выслушивает горничную,