и буяна.
Черноморец не заставил себя долго ждать – явился.
– Куда, – спрашивает, – ругаться? В какое отверстие?
Ну, указали ему, конечно. А он как загнет – аж сам многоуважаемый Деревяшкин руками развел, – дескать, здорово пущено, это вам не Америка.
Засим, еле оторвав черноморца от трубы, поставили валик. И действительно, аппарат опять в точности и неуклонно произвел запись.
Тогда все снова стали подходить, пробуя ругаться в отверстие на все лады и наречия. Потом стали изображать различные звуки: хлопали в ладоши, делали ногами чечетку, щелкали языком – машинка действовала безотлагательно.
Тут, действительно, все увидели, насколько велико и гениально это изобретение.
Единственно только жаль, что эта машинка оказалась несколько хрупкая и не приспособленная к резким звукам. Так, например, Константин Иванович выстрелил из нагана, и, конечно, не в трубу, а, так сказать, сбоку, чтобы для истории запечатлеть на валик звук выстрела – и что же? – оказалось, что машинка испортилась, сдала.
С этой стороны лавры американских изобретателей и спекулянтов несколько меркнут и понижаются.
Впрочем, заслуга ихняя все же велика и значительна перед лицом человечества.
1925
Столичная штучка
В селе Усачи, Калужской губернии, на днях состоялись перевыборы председателя.
Городской товарищ Ведерников, посланный ячейкой в подшефное село, стоял на свежеструганых бревнах и говорил собранию:
– Международное положение, граждане, яснее ясного. Задерживаться на этом, к сожалению, не приходится. Перейдем поэтому к текущему моменту дня, к выбору председателя заместо Костылева Ивана. Этот паразит не может быть облечен всей полнотой государственной власти, а потому сменяется…
Представитель сельской бедноты, мужик Бобров, Михайло Васильевич, стоял на бревнах подле городского товарища и, крайне беспокоясь, что городские слова мало доступны пониманию крестьян, тут же, по доброй своей охоте, разъяснил неясный смысл речи.
– Одним словом, – сказал Михайло Бобров, – этот паразит, распроязви его душу – Костылев, Иван Максимович, – не могит быть облегчен и потому сменяется…
– И заместо указанного Ивана Костылева, – продолжал городской оратор, – предлагается избрать человека, потому как нам паразитов не надобно.
– И заместо паразита, – пояснил Бобров, – и этого, язви его душу, самогонщика, хоша он мне и родственник со стороны жены, предлагается изменить и наметить.
– Предлагается, – сказал городской товарищ, – выставить кандидатуру лиц.
Михайло Бобров скинул с себя от полноты чувств шапку и сделал жест, приглашая немедленно выставить кандидатуру лиц.
Общество молчало.
– Разве Быкина, что ли? Или Еремея Ивановича Секина, а? – несмело спросил кто-то.
– Так, – сказал городской товарищ, – Быкина… Запишем.
– Чичас запишем, – пояснил Бобров.
Толпа, молчавшая до сего времени, принялась страшным образом галдеть и выкрикивать имена, требуя немедленно возводить своих кандидатов в должность председателя.
– Быкина Васю! Еремея Ивановича Секина! Миколаева…
Городской товарищ Ведерников записывал эти имена на своем мандате.
– Братцы! – закричал кто-то. – Это не выбор – Секин и Миколаев… Надоть передовых товарищей выбирать… Которые настоящие в полной мере… Которые, может, в городе поднаторели – вот каких надоть… Чтоб все насквозь знали…
– Верно! – закричали в толпе. – Передовых надоть… Кругом так выбирают.
– Тенденция правильная, – сказал городской товарищ. – Намечайте имена.
В обществе произошла заминка.
– Разве Коновалова Лешку? – несмело сказал кто-то. – Он и есть только один приехавши с городу. Он это столичная штучка.
– Лешку! – закричали в толпе. – Выходи, Леша. Говори обществу.
Лешка Коновалов протискался через толпу, вышел к бревнам и, польщенный всеобщим вниманием, поклонился по-городскому, прижимая руку к сердцу.
– Говори, Лешка! – закричали в толпе.
– Что ж, – несколько конфузясь, сказал Лешка. – Меня выбирать можно. Секин или там Миколаев – разве это выбор? Это же деревня, гольтепа. А я, может, два года в городе терся. Меня можно выбирать…
– Говори, Лешка! Докладывай обществу! – снова закричала толпа.
– Говорить можно, – сказал Лешка. – Отчего это не говорить, когда я все знаю… Декрет знаю или какое там распоряжение и примечание. Или, например, кодекс… Все это я знаю. Два года, может, терся… Бывало, сижу в камере, а к тебе бегут. Разъясни, дескать, Леша, какое это есть примечание и декрет.
– Какая камера-то? – спросили в толпе.
– Камера-то? – сказал Лешка. – Да четырнадцатая камера. В Крестах мы сидели…
– Ну! – удивилось общество. – За что же ты, парень, в тюрьмах-то сидел?
Лешка смутился и растерянно взглянул на толпу.
– Самая малость, – неопределенно сказал Лешка.
– Политика или что слямзил?
– Политика, – сказал Лешка. – Слямзил малость…
Лешка махнул рукой и сконфуженно смылся в толпу. Городской товарищ Ведерников, поговорив о новых тенденциях избирать поднаторевших в городе товарищей, предложил голосовать за Еремея Секина.
Михайло Бобров, представитель бедняцкого элемента, разъяснил смысл этих слов, и Еремей Секин был единогласно избран при одном воздержавшемся.
Воздержавшийся был Лешка Коновалов. Ему не по душе была деревенская гольтепа.
1925
Шипы и розы
На лестнице раздался резкий звонок.
Я бросился открывать дверь.
Открыл. И вдруг в прихожую стремительно ворвался человек. Он явно был не в себе. Рот у него был открыт, усы висели книзу, глаза блуждали, и слюна тонкой струйкой текла по подбородку. Пиджак был порван и надет в один рукав.
– Счетчик?! – дико захрипел человек. – Скорей! Где?
Я ахнул с испугу и ткнул пальцем под потолок. Человек вскочил на столик, раздавил ногой отличную дамскую шляпу и принялся за счетчик.
– Товарищ, – испуганно спросил я, – вы кто же, извиняюсь, будете? Контролер, что ли?
– Контролер, – хрипло сказал человек. – Чичас проверим, и дальше бежать надо…
Контролер спрыгнул на пол, зашиб ногу об угол сундука и, охая, бросился к выходной двери.
– Товарищ… Братишечка, – сказал я, – вы бы присели отдохнуть… на вас лица нет…
Контролер остановился, перевел дух и сказал:
– Фу… Действительно… Запарившись я сегодня… Сто квартир все-таки… Раньше мы шестьдесят проверяли, а теперича восемьдесят надо… А если больше, твое счастье – премия теперь идет… Вот догоню сегодня, ну, до полутораста, и будет… Мне много не надо. Я не жадный.
– Ну и ничего, поспеваете? – осторожно спросил я, поправляя помятую шляпу.
– Поспеваем, – ответил контролер. – Только что публика, конечно, не привыкши еще к повышению производительности. Пугается быстроте… Давеча вот в седьмой номер вбегаю – думали налетчик. Крик подняли. В девятом номере столик небольшой такой сломал – опять крики и недовольство. В соседнем доме по нечаянности счетчик сорвал – квартирант в морду полез. Не нравится ему, видите ли, что счетчик висит неинтересно. Некрасиво, говорит… Ах, гражданин, до чего публика не привыкши еще! Только что в вашей квартире тихо и благородно… Шляпенция-то еще держится… Раздавил я ее, что ли?
– Раздавили, – деликатно сказал я, подвязывая на шляпе сломанные перья.
– Да, уж эти дамские моды, – неопределенно сказал контролер, укоризненно покачивая головой.
Контролер потоптался у дверей и добавил:
– Беда с этим повышением. Всей душой рвешься, стараешься, а публика некультурная, обижается быстроте… фу… Бежать надо. Прощайте вам…
Контролер сорвался с места, ударил себя по коленям, гикнул и одним прыжком ринулся на лестницу.
Производительность повышалась.
1925
Утонувший домик
Шел я раз по Васильевскому острову. Домик, гляжу, небольшой такой.
Крыша да два этажа. Да трубенка еще сверху торчит. Вот вам и весь домик.
Маленький, вообще, домишко. До второго этажа, если на плечи управдому встать, то и рукой дотянуться можно.
На этот домик я бы и вниманья своего не обратил, да какая-то каналья со второго этажа дрянью в меня плеснула.
Я хотел выразиться покрепче, поднял кверху голову – нет никого.
«Спрятался, подлец», – думаю.
Стал я шарить глазами по дому. Гляжу, у второго этажа досочка какая-то прибита. На досочке надпись: «Уровень воды 23 сентября 1924 г.». «Ого, – думаю, – водица-то где была в наводнение. И куда же, – думаю, – несчастные жильцы спасались, раз вода в самом верхнем этаже ощущалась? Не иначе, – думаю, – на крыше спасались…»
Тут стали мне всякие ужасные картины рисоваться. Как вода первый этаж покрыла и ко второму прется. А жильцы небось в испуге вещички свои побросали и на крышу с отчаяния лезут. И к трубе, пожалуй что, канатами себя привязывают, чтобы вихорь в пучину не скинул.
И до того я стал жильцам сочувствовать в ихней прошлой беде, что и забыл про свою обиду.
Вдруг открывается окно и какая-то вредная старушенция подает свой голос:
– Чего, – говорит, – тебе, батюшка? Из соцстраха ты или, может, агент?
– Нету, – говорю, – мамаша, ни то и ни это, а гляжу вот и ужасаюсь уровнем. Вода-то, – говорю, – больно высока была. Небось, – говорю, – мамаша, тебя канатом к трубе подвязывали?
А старушка посмотрела на меня дико и окошко поскорей закрыла.
И вдруг выходит из ворот какой-то плотный мужчина в жилетке и с беспокойством спрашивает:
Я говорю:
– Чего вы все ко мне пристали? Уж и на дом не посмотри. Вот, – говорю, – гляжу на уровень. Высоко больно.
А мужчина усмехнулся и говорит:
– Да нет, – говорит, – это так. В нашем районе, – говорит, – хулиганы сильно балуют. Завсегда срывали фактический уровень. Вот мы его повыше и присобачили. Ничего, благодаря Бога, теперь не трогают. И лампочку не трогают. Высоко потому… А касаемо воды – тут мельче колена было. Кура могла вброд пройти.
А мне как-то обидно вдруг стало вообще за уровни.
– Вы бы, – говорю, – на трубу еще уровень свой прибили.
А он говорит:
– Ежели этот уровень отобьют, так мы и на трубу – очень просто.
– Ну, – говорю, – и черт с вами. Тоните.
1925
Недавно Володьке Гусеву припаяли на суде. Его признали отцом младенца с обязательным отчислением третьей части жалованья. Горе молодого счастливого отца не поддается описанию. Очень он грустит по этому поводу.
«Мне, – говорит, – на младенцев завсегда противно было глядеть. Ножками дрыгают, орут, чихают. Толстовку тоже, очень просто, могут запачкать. Прямо житья нет от этих младенцев.
А тут еще этакой мелкоте деньги отваливай. Третью часть жалованья ему подавай. Так вот – здорово живешь. Да от этого прямо можно захворать. Я народному судье так и сказал:
– Смешно, – говорю, – народный судья. Прямо, – говорю, – смешно, какие ненормальности. Этакая, – говорю, – мелкая крошка, а ему третью часть. Да на что, – говорю, – ему третья часть? Младенец, – говорю, – не пьет, не курит и в карты не играет, а ему выкладывай ежемесячно. Это, – говорю, – захворать можно от таких ненормальностей.
А судья говорит:
– А вы как насчет младенца? Признаете себя, ай нет?
Я говорю:
– Странные ваши слова, народный судья. Прямо, – говорю, – до чего обидные слова. Я, – говорю, – захворать могу