пор Васька дровами промышлять.
1923
Брак по расчету
– Раньше, граждане, было куда как проще, – сказал Григорий Иванович. – А которые женихи – тем все было как на ладони. Вот, скажем, невеста, вот ее мама, а вот приданое. А если приданое, то опять-таки какое это приданое: деньгами или, может быть, домик на фундаменте.
Ежели деньгами – благородный родитель объявляет сумму. А ежели домик на фундаменте, то опять-таки иная речь – какой это домик? Может, деревянный, а может, он и каменный. Все видно, все понятно, и нету никакой фальши.
Ну а теперь? Нуте-ка, сунься теперь, который жених – не разбери-бери! Потому что у теперешнего родителя привычки такой нет – давать деньгами. А которые женихи на имущество ориентируются, – еще того хуже.
Скажем, недвижимое имущество – висит шуба на вешалке. Ну, висит и висит. Месяц висит и два висит. Каждый день, например, ее можно видеть и руками щупать, а как до дела, то шубу эту, не угодно ли, комнатный жилец повесил и вовсе она не невестина. Или перина. Глядишь – перина, ляжешь на нее – она пером набита.
Вот вам и имущество! С таким имуществом крови больше испортишь.
Ах, чего только не делается на свете – не разбери-бери!
Я старый революционер с девятого года, во всех партиях перебывал, и то у меня голова кругом, и не разбираюсь.
Только и есть одно – которые невесты служат. У тех без обмана: ставка, разряд, категория… Но и тут обмишуриться можно.
Мне вот понравилась одна. Перемигнулись. Познакомились. Тары да бары, где, говорю, служите, сколько получаете? Дескать, разряд ваш и ставка?
– Служу, – говорит, – на складе. Ставка такая-то.
– Ну, – говорю, – мерси и отлично. Вы, – говорю, – мне нравитесь. И разряд ваш симпатичный, и ставка ничего себе. Будем знакомы.
Стали мы с ней кинематографы посещать. Плачу я. Посещали неделю или две – ультиматум ей ставлю: вводите, говорю, в дом.
Ввела в дом. Ну, конечно, в доме старушка мамочка. Папашка – этакий старый революционер. Дочь – невеста, и при ней я – жених вроде бы.
Дальше – больше. Хожу к ним в гости и приглядываюсь. С мамашей на философские темы разговариваю: дескать, как им живется, не туго ли? Не придется ли, оборони Создатель, помогать?
– Нет, – отвечает, – насчет помощи нам не надо. А что до приданого, не совру, – приданого нету. Хотя бельишко и полдюжины ложек можно отсыпать.
– Ах, – говорю, – старушка, божий цветочек! Полдюжины или вся дюжина – там видно будет. Стоит ли об этом говорить раньше времени. Мне, – говорю, – ваша дочка и так нравится – все-таки разряд пятнадцатый, льготы, талоны… Это мне вроде бы приданое.
Ну, старушка, божий цветочек, – в слезы. И папочка, старый революционер, прослезился.
– Что ж, – говорит, – женись, милый, если так.
Ну, обручение. Разговоры. Вздохи.
А старушка, божий цветочек, насчет церкви намекает. Не плохо бы, дескать, в церкви окрутиться.
А я говорю:
– Окрутимся и так. Я, – говорю, – старый революционер. Не дожидаясь чистки, ушел из партии. Не могу идти против своей совести. Не настаивайте.
Поплакала старушка. И папаша, старый революционер, прослезился. Однако соглашаются.
Женились мы.
По утрам молодая, красивая супруга отбывает на службу, а в четыре – назад возвращается. А в руках у ей сверток.
Ну, конечно, снова нежные речи – дескать, вставай, Гриша, пролежни пролежишь.
И опять слезы от счастья и медовый месяц.
И вот длится эта дискуссия два месяца по новому стилю.
Но только однажды приходит молодая, красивая супруга без свертка и вроде – рыдает.
– О чем, – говорю, – рыдаете, не потеряли ли свертка, оборони Создатель?
– Да нет, – говорит, – что значит сверток? Уволили меня по сокращению.
– Да что вы, – говорю, – помилуйте!
– Да, – говорит.
– Позвольте, – говорю, – я от вас приданого не требую, но, – говорю, – я на службу ориентировался.
А молодая супруга неутешна.
– Да, – говорит, – уволили, как замужнюю.
– Помилуйте, – говорю, – да я сам на вашу службу пойду, объяснюсь. Это немыслимо.
И вот надел я поскорее штаны и вышел.
Прихожу. Заведующий – этакий старый революционер с бородкой.
Я ему, подлецу, объясняю всю подноготную, а он уперся и говорит: ничего не знаю. Я ему про приданое, а он говорит – в семейные дела не касаюсь.
Я говорю:
– Я тоже старый революционер, с пятого года.
А он из помещения просит честью.
Попрощался с ним и – домой. Прихожу. Супруга сидит и не плачет.
– Что ж, – говорю, – плакать перестали! Я, – говорю, – на вас женился, а вы сокращаетесь?
Беру ее за руку, и идем к мамаше.
– Спасибо, – говорю, – за одолжение. Думаете, дюжину ложек дали, и баста?
Ну, старушка, божий цветочек, – в слезы. И папаша, старый революционер, прослезился.
– Все, – говорит, – от Бога. Может, – говорит, – и так проживете.
Хотел я папашке за это по роже съездить, да воздержался. Еще, думаю, в суд, стерва, подаст.
Плюнул я другу в жилетку и вышел…
А теперь я развелся и ищу невесту…
1923
Жил такой человек, Петр Петрович, с супругой своей, Катериной Васильевной. Жил он на Малой Охте. И жил хорошо. Богато. Хозяйство, и гардероб, и сундуки, полные добра… Было у него даже два самовара. А утюгов и не счесть – штук пятнадцать.
Но при всем таком богатстве жил человек скучновато. Сидел на своем добре, смотрел на свою супругу и никуда не показывался. Боялся из дома выходить, в смысле кражи. Даже в кинематограф не ходил. А то, думает, в его отсутствие разворуют вещички.
Ну а однажды получил Петр Петрович письмо по почте. Письмо секретное. Без подписи. Пишет кто-то:
«Эх, ты, – пишет, – старый хрен, степа – валеный сапог. Живешь ты с молодой супругой и не видишь, чего вокруг делается. Жена-то твоя, дурень старый, крутит с одним обывателем. Как я есть твой неизвестный друг и все такое, то сообщаю: ежели ты, старый хрен, придешь в Сад трудящихся в семь часов вечера в субботу, двадцать девятого июля, то глазами удостоверишься, какая есть твоя супруга гулящая бабочка. Протри глаза, старый хрен.
С глубоким почтением
Прочел это письмо Петр Петрович и обомлел. Стал вспоминать как и что. И вспомнил: получила Катерина Васильевна два письма, а от кого – не сказала. И вообще вела себя подозрительно: к мамаше зачастила и денег требовала на мелкие расходы.
«Ну клюква! – подумал Петр Петрович. – Пригрел я змею… Но ничего, не позволю над собой насмехаться. Выслежу, морду набью – и разговор весь».
В субботу, двадцать девятого июля, Петр Петрович сказался больным. Лег на диван и следит за супругой. А та – ничего, хозяйством занимается. Но к вечеру говорит:
– Мне, – говорит, – Петр Петрович, нужно к мамаше сходить. У меня, – говорит, – мамаша опасно захворала.
И сама нос пудрой, шляпку на затылок и пошла.
Петр Петрович поскорей оделся, взял в левую руку палку, надел калоши – и следом за женой.
Пришел в Сад трудящихся, воротничок поднял, чтоб не узнали, и ходит по дорожкам. Вдруг видит – у фонтана супруга сидит и в даль всматривается. Подошел.
– А, – говорит, – здравствуйте. Любовника ожидаете? Так-с, вам, – говорит, – Катерина Васильевна, морду набить мало…
Та в слезы.
– Ах, – говорит, – Петр Петрович, Петр Петрович! Не подумайте худого… Не хотела я вам говорить, но приходится…
И с этими словами вынимает она из рукава письмо.
А в письме, в печальных тонах, написано о том, что она, Катерина Васильевна, одна может спасти человека, который погибает и находится в жизни на краю пропасти. И этот человек умоляет прийти Катерину Васильевну в Сад трудящихся в субботу, двадцать девятого июля.
– Странно, – говорит. – Кто же пишет?
– Я не знаю, – отвечает Катерина Васильевна. – Я пожалела и пришла. А какой это человек – я не знаю.
– Так-с, – говорит Петр Петрович, – пришла. А ежели пришла, так и сиди и не двигайся. Я, – говорит, – за фонтан спрячусь. Посмотрю, что за фигура. Я, – говорит, – намну ему бока.
Спрятался Петр Петрович за фонтан и сидит. А супруга напротив – бледная и еле дышит. Час проходит – никого. Еще час – опять никого. Вылезает тогда Петр Петрович из-за фонтана.
– Ну, – говорит, – не хнычьте, Катерина Васильевна. Тут, безусловно, кто-нибудь подшутил над нами. Идемте домой, что ли… Нагулялись… Не ваш ли братец-подлец подшутил?
Покачала головой Катерина Васильевна.
– Нет, – говорит, – тут что-нибудь серьезное. Может, неизвестный человек испугался вас и не подошел.
Плюнул Петр Петрович, взял жену под руку и пошел.
И вот приезжают супруги домой. А дома – разгром. Сундуки и комоды разворочены, утюги раскиданы, самоваров нет – грабеж. А на стене булавкой пришпилена записка:
«Вас, чертей собачьих, иначе никаким каком из дома не вытащишь. Сидят, как сычи… А костюмчики твои, старый хрен, не по росту мне. Рост у тебя, старый хрен, паршивый и низенький. Это довольно подло с твоей стороны. А супруге твоей – наше нижайшее с кисточкой и с огурцом пятнадцать».
Прочли супруги записку, охнули, сели на пол и ревут, как маленькие.
1923
Сторож авиационной школы Григорий Косоносов поехал в отпуск в деревню.
– Ну что ж, товарищ Косоносов, – говорили ему приятели перед отъездом, – поедете, так уж вы, того, поагитируйте в деревне-то. Скажите мужичкам: вот, мол, авиация развивается… Может, мужички на аэроплан сложатся.
– Это будьте уверены, – говорил Косоносов, – поагитирую. Что другое, а уж про авиацию, не беспокойтесь, скажу.
В деревню приехал Косоносов осенью и в первый же день приезда отправился в Совет.
– Вот, – сказал он, – желаю поагитировать. Как я есть приехавши из города, так нельзя ли собрание собрать?
– Что ж, – сказал председатель, – валяйте, завтра соберу мужичков.
На другой день председатель собрал мужичков у пожарного сарая.
Косоносов вышел к ним, поклонился и, с непривычки робея, начал говорить дрожащим голосом:
– Так вот, этого… – сказал Косоносов, – авияция, товарищи крестьяне… Как вы есть народ, конечно, темный, то, этого, про политику скажу… Тут, скажем, Германия, а тут Китай. Тут Россия, а тут… вообще…
– Это ты про что, милый? – не поняли мужички.
– Про что? – обиделся Косоносов. – Про авияцию я. Развивается, этого, авияция… Тут Россия, а тут Китай.
Мужички слушали мрачно.
– Не задерживай! – крикнул кто-то сзади.
– Я не задерживаю, – сказал Косоносов. – Я про авияцию… Развивается, товарищи крестьяне. Ничего не скажу против. Что есть, то есть. Не спорю…
– Непонятно! – крикнул