и зеленым камушком не любуется.
— А что, — спрашивает, мамаша, помнишь ли дочку Никанора Филиппыча?
— Это Наталюшку-то, дочку дилектора?
— Ее, мать.
— Чего ж, — говорит, — не помнить. Очень даже помню. Покойника Никанор Филиппыча, царствие небесное, до смерти убили в леворюцию. А через год Наталюшка замуж пошла за инженера за длинноусого.
— Замуж? — вскричал Гришка. — Ну, да ничего. Желаю, мамаша, жениться на Наталье Никаноровне. Встретил ее сегодня. Узнала. Щечками вспыхнула. Хотел в ножки броситься, поклониться. Одумался. «Дай, — думаю, — у старухи узнаю». Так замуж, говоришь?
Вечером перьями Гриша скрипит, пишет что-то. К ночи за чаем вытаскивает это самое, что писал.
— Вот, — говорит, — мамаша, письмишко написано:
«Лети, лети письмецо в белые ручки Натальи Никаноровны. Извиняюсь дерзостью письма и вспоминаю любимую особочку.
«Некогда, шесть лет назад я, Гриша Ловцов, раб и прихвостень батюшки вашего, Никанора Филиппыча, тайную к вам имел любовь и три года помнил загорелые щечки и приятные ручки. Нынче забыл все насмешки ваши, нынче предлагаю свою жизнь на полном земном счастье. Ежели «да» скажете — прибегу собачкой, «нет» — так до свиданья, Гриша Ловцов, только тебя в Питере и видели. Прощай тогда, ясочка Наталья Никаноровна. Эх, сгорел Гришка, огнем сгорел. Тому подобного знакомства!»
А? Каково, мамаша? Письмишко-то каково, говорю, написано. Будет моей Наталюшка.
4
По улице бежит человек без шапки.
«Вор, — думают прохожие, — мошенник, наверное». Но это не вор, это Гриша Ловцов бежит на решительное свиданье с ясочкой.
В записке всего три слова было: «Приходите, Гриша, поскорей». Вот и бежит Гриша Ловцов, проглатывая холодный ветер.
На ходу думать плохо. На ходу одна мысль в голове гудит на мелкие голоса: плохо ясочке. К чему бы такая экстра?
А ясочке и в самом деле плохо. Сидит она у бледного окна, плачет, слезы капают на Гришино письмо.
Много раз перечла Наталья Никаноровна письмо это. Много раз подходила к зеркалу. Что ж! Она и в самом деле очень хороша. Так ли ей жить, как сейчас?
В сумерках всегда острей печаль, и в сумерках Наталье было жаль себя.
А тихий звон часов и брошенная книга на полу вдруг стали невыносимы.
«Уйду», — вдруг подумала Наталья Никаноровна.
А в это время Гриша через три ступеньки — в пятый этаж. Дух перевел. За звонок дернул. Дверь открыла Наталья Никаноровна.
А Гриша и не видит ничего.
— Здесь ли, — спрашивает, — проживает Наталья Никаноровна?
Улыбнулась — бровью повела Наталья.
— Проходите, — говорит, — Гриша, в ту горницу.
— Ага, — закричал Гриша и взял Наталью за руку. — Идем, ясочка. Идем сейчас. Ну, что думать-то? Все будет. Все на свете…
Ох, плохо знает Гришка женское сердце! Так ли нужно сказать? Так ли подойти?
— Вот как, Гриша? — с сердцем молвила Наталья Никаноровна. — Купить меня думаете? Так знайте — не за деньги я к вам решила. Не за деньги. Слово даю. Причина такая есть, да не понять вам. Ну, да все равно, едем.
В дверях стоял человек с длинными усами и острым носом. Был это супруг Натальи Никаноровны.
— Едешь? — спросил он тихо и поправил от волнения усы свои длинные. — Едешь, — повторил и больно сжал ее руки. — Слушай, Наталья… Вот сейчас, здесь, я убью себя… Не веришь?.. Вот сосчитаю до пяти, если не передумаешь…
И стал считать, и когда сказал — четыре, и голос дрогнул его, Наталья вдруг рассмеялась. Звонко, оскорбительно. Закинула голову назад и смеялась.
И за руку Гришу взяла, и засмеялась снова, и, тихонько и не глядя на мужа, вышла.
А по лестнице бежали они быстро и слышали за собой торопливый бег.
— Постойте, — кричал длинноусый. — Господи, да что ж это! Постойте же! Наталя!
На улице, на углу, у аптеки догнал их.
— Что? — спросила Наталья.
— Не веришь, — удивился длинноусый, нагнулся к ее ногам и поцеловал грязный снег.
— Нет, — молвила Наталья, — и пошла прочь.
5
Дивья тоже на Косой улице! Живет у Гришки дочь Никанора Филиппыча. Смешно очень! Дивятся люди, в окна засматривают.
А Гришка ходит — хвост трубой, любуется, подношения Наталеньке делает.
— Колечко это тебе, ясочка, за то, что длинноусому неповерила. А это за то, что невеста моя.
Утром на службу Гриша, а старухе приказ наистрожайший: ходить за Наташенькой, забавлять ее и ни в чем не препятствовать. Старуха очень ошалела, ходит за Натальей, глазом шевелит, а сама молчок. О чем и говорить — неведомо. Только утром про сны разговаривает.
— Будто, — говорит, — ударил кто под ложечку… Гляжу — мужчина с русой бородой и топор в руке. Это под пятницу-то, красавица. Вскочила я, крестом осеняюсь, крестом отмахиваюсь, а ен пырх — и нет его… Лампадку будто затеплила перед царицей-заступницей… Глядь в зеркало нечаянно, а личности-то у меня и нет. Пустое место. Рукой шарю — нету личности. А в зеркале фига дразнится.
Наталья Никаноровна молча слушает, да про свое думает, а старушка глазом обижается — ведь под пятницу все-таки.
А вечером Гриша со службы. Чистый, причесанный и даже духами от него воняет. Ручку у Наталюшки Гришка поглаживает, нежит ручку-то и про свадьбу разговаривает.
— Свадьбу, — говорит, — сыграем, и — ну из Питера, ясочка. На людей посмотрим, по Волге поедем на пассажирском… Барские твои привычки сохраним. Живи, ясочка.
Молчит Наталья. Что ж? Не привыкла, стало быть.
— Эх, ясочка! Очень тебя люблю. Скажи — все сделаю… Свадьбу такую справим — дым в небо. Всех пригласим. Сам пойду умолю. Профессора одного знаю, писателя одного знаю тоже. Не скучно будет Натальюшке. А?
Молчит Наталья, ласкает Гришкину голову.
6
На высоком шкафу стоит лампа, крутит огненным языком, подпрыгивает. В комнате танец-краковяк танцуют. Серьезный танец краковяк. Танцуют, молчат, никто и не улыбнется.
А очень великолепно старик на гармонии играет. Да только невесело. Нельзя слепцов на свадьбу звать, — душу всю вывернут. Ведь ишь ты, гадина, как тонко перебирает.
Ходит Гришка с невестой, с женой теперь то есть, гостям улыбается, а душа гудит.
И с чего б это было так невесело?
Все расчудесно вышло, благородства тоже во всем немало. Вот и старичок в сюртуке — не кто-нибудь — профессор Блюм мудрит с рыжим студентом.
А рядом в комнате старуха с девкой босой стол прибирают. На столе даже цветок есть — кому любопытно понюхать.
— Пожалуйста, дорогие гости, не побрезгуйте.
Сели за стол, да плохо сели. Молча пироги жуют. А как выпили раз-другой — смех пошел по столу. Смеются все, и причин уважительных нету.
И профессор Блюм улыбается, к рыжему студенту льнет.
— Сам, — говорит, — был таким. Люблю очень студентов. Выпьем за науку и за просвещение.
И вдруг Наташенька тоже стакан свой поднимает и улыбается.
Молчала все, а тут и я, дескать, с вами.
Обидно очень Гришке.
Да и рыжий на Наташеньку что-то засматривается. По-своему ей глазом мигает, да, может быть, и ножку, гадина, под столом ей жмет. Ох, а и противен же до чего Гришке этот рыжий! Так бы вот в зынзыло и дал.
Гришка с профессором беседует тонко, а сам на студента глазом:
— Вы, — говорит, — профессор, за науку выпиваете, а между прочим — тьфу ваша наука.
Профессору и крыть нечем. Сидит на стуле, беспокоится, ртом дышит. А Гришка ему все серьезное:
— Да-с. Я науку вашу очень презираю. Смешно! Про землю, например, скажем: шар и, так сказать, вертится… А что вы за такие, за правильные люди, что как раз и угадали? Вот, скажем, через пятьдесят лет или, может быть, меньше, возьмет кто-нибудь и объявит по науке вашей: а земля-то, скажет, и не вертится, да и не шар, да и… черт его знает, что скажет. Тьфу на вас!
Тут все на профессора уставились, дескать, вот так Гришка, широкий парень. А тут еще дьякон Гавриил словечко вставил:
— Мы, — говорит, — интеллигенция, хотя и очень уважаем вас, Григор Палыч, так сказать, почитаем совершенно, однако, земля досконально есть круг, установленный наукой и критикой, — сказал и на профессора этак вот ручкой.
Тонкая бестия этот дьякон Гавриил!
Да, крупный разговор вышел, ученый. Гришка то на профессора, то на студента глазом. А студент ничего — рыбу кушает. Не жалко, конечно, пускай кушает, а только зловредный же этот рыжий!
А профессору, должно быть, очень обидно за науку стало. Григорь-то Палычу он ни словечка — видит, сидит человек с круглыми глазами — так он дьякону Гавриилу. И с чего бы это он дьякону Гавриилу?
— Вы, — говорит, — со своей гнусной философией тово…
А Гришка со стула вдруг, по столу кулаком.
— Бей, — кричит, — их… рыжую интеллигенцию.
Сгрудились гости, присели иные…
— Эх! — закричал Гришка и насел на студента.
7
Длинноусый шел на вокзал. Сегодня они уезжают из Питера.
«Этакая ведь скверная штука, — думал длинноусый. — С чего бы мне идти. Зря иду. Ей-богу, зря. Я вот на них взгляну одним глазком и уйду. Не из романтизма взгляну, не глазом, так сказать, любви… хе-хе, а издали, из великого любопытства… Гм. Я даже радуюсь. Мне, милостивые государи мои, на многое совершенно наплевать, мне, милостивые государи, смешны даже в некотором роде высокие чувства любви. Подумаете — врет? Вот, скажем, и Наталья подумает про меня — погиб из-за великой любви. Даже вот убиться хотел… Вздор. Совершенный вздор. То есть, может быть бы и убился, если б, скажем, поверила. Вздор, сударь мой. Шарлатанство. Женская, так сказать, природа требует остроты, так вот — пожалуйста… хе-хе… А мне смешно. Честное слово, смешно. Ну, что я могу поделать — смешны всякие трагические чувства. Конечно, плохо, что она с Гришкой. Я даже снова готов на всякие потрясения, но любовь… хе-хе»…
Тут длинноусый остановился у вокзала.
— Подождем, — сказал он громко. — Посмотрим, понаблюдаем. Они непременно под руку пойдут. Все-таки Гришке-то лестно. А она с этакой тонкой улыбочкой. У ней вечно этакая тонкая улыбочка. Накануне вот приходит. «Что?» — спрашиваю. «Не могу, — говорит, — с тобой жить. (А у самой этакая улыбочка.) Не могу, — говорит, — больше жить. He живой ты. Ну, сделай что-нибудь человеческое. Убей меня, что ли, Гришку, наконец, убей».
Гм. Тонкая первопричина, тончайшая. Конечно, острота чувств… Да не в этом корень. Тут, можно сказать, историческая перспектива. Тут, ух как широко! Тут, можно сказать, — история. Да-с, история и инстинкт женщины. Скажем, через сорок лет голубую кровь, хе-хе, им перельем. Вот оно что. Может, я и не сопротивляюсь из-за этого… Ну, куда ты, баба, прешь? Толкнуть можешь. Видишь, человек по делу стоит.
И точно: баба с